Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Кто на передней подводе? Что молчат, как мертвяки?

— Мертвяки и есть. Котиковых везут, Мурашеву, Евсеенко…

— Ну, что в документах сказано?

— Не разберу. Темно… Штандартенфюрер какой-то. А звать покойника — Отто Бюхс. Начальник «вердорф» — вооруженной опорной деревни. И номер тот же — второй — и национал-социалистишен корпус. Это он меня, подлец, ранил.

Дзюбовцы одного полковника ухлопали — полковника Люденшельда.

— Потише, ездовой! Не мешки с житом везешь!..

Эх, война, война! Какая только паскуда тебя выдумала!

Вот я и ранен. Хотя это не первая рана. Первой тяжелой раной была, конечно, Надя. Потом — Богомаз, Кузенков… Плечо заживет, а заживают ли такие, душевные, что ли, раны? Нужно ли, чтобы они заживали?

5

Светлеет дорожка над головой. Санитарная подвода обыкновенная хлебная телега с высокими грядками подскакивает на корневищах, осями сдирая кору с придорожных деревьев. Пешая колонна обгоняет нас. У бойцов — воспаленные от дыма, жары и напряжения глаза, серые лица, следы копоти на одежде. Ни один не проходит мимо, не наградив раненых каким-нибудь неловким, грубовато-нежным знаком внимания и участия. Кто протянет плитку трофейного шоколада, кто о самочувствии спросит, а кто просто подарит почтительный и соболезнующий взгляд. А мимо передней подводы, наглухо закрытой плащ-палатками, проходят молча, не задерживаясь, порой с тяжким вздохом. Там — Котиковы, Мурашева. Набрякла солома. Падают и падают в пыль дороги черные капли.

Привет герою! — окликнул я Ефимова и гут же мысленно наделил себя подзатыльником, поняв, что хочу похвастаться перед ним своим ранением. Ефимов проходил мимо подводы последним, если не считать прикрывавшего санитарный обоз тылового охранения. Он шел как пьяный, не замечая ни хлеставших его по лицу ветвей, ни неровностей дороги. Услышав мое приветствие, он вскинул голову, скривил в злой усмешке губы, схватился рукой за грядку телеги. Таким я никогда его раньше не видел.

— Герой, говоришь. — Он смотрел не на меня, а прямо перед собой.

— Факт, герой! Котиковы герои, Покатило, и ты герой!..

— Чепуха! — В его голосе прозвучали те же нотки, что слышались в глухих стонах тяжело раненного пулеметчика. — Чепуха! Ничего ты не понимаешь. А я все тогда понял, в ту минуту. А сейчас это «все» начинает ускользать. В ту минуту я жизнь свою заново пережил. Что за жизнь была у меня до войны? Материально обеспечен, заграничных вещей накупил, Лещенко с Вертинским увлекался. Вино, женщины… Только их, женщин, много, а родина одна… Женщина простит, а родина?..

Я с беспокойством присматривался к Ефимову: не рехнулся ли часом наш начштаба? А Ефимов продолжал свой путаный монолог, стреляя короткими очередями слов:

— Видно, совсем не любил я. Плохо любил. Разучился любить. Если и любил, то любил за то, что она давала мне… женщина, родина… Что я давал взамен? Женщине — букетик, ресторан, оперетку… А родине? Членские взносы — исправно, пламенная речь на собрании, самый тяжелый плакат на Первое мая тащил… В газете работал, о родине только и писал, деньгу заколачивал на печатном патриотизме. Затаскал слова, торговал ими, жонглировал словами большого смысла. Сам издевался над ними, над легковерностью простачков. Плохо? Я приучил себя видеть только плохое кругом. В юности было иначе, но потом ударила меня жизнь в тридцать седьмом. Нет, решил я, и не будет никакой правды на земле! Котиковы заставили меня вспомнить правду моей юности. Надолго ли? Видно, не всегда дерево туда валится, куда оно подрублено. Я теперь правду нащупать могу. А тогда… выкрутился кое-как, решил подражать карьеристам и приспособленцам — тем, кого всегда ругал и кому тайно завидовал. Потом — плен. И опять как в тридцать седьмом… В конце концов, думаю, нет ничего в этом мире дороже для Ефимова, чем его собственная шкура, то бишь персона. Разве не умней он, не тоньше организован большинства людей? Александр Ефимов — мыслящий человек, аристократ духа, белая кость! Ну, напялит Ефимов немецкий мундир, сменит еще раз личину. Что от этого изменится в мировом масштабе? Важно, чтобы жил Ефимов. И в отряде — что я защищал? Кого поддерживал? Выслуживался, выжигал не железом позор, а подхалимажем. А сегодня все сломалось. Эта минута стоила всей моей жизни… Что за сила толкнула Котиковых на смерть? Сколько раз я писал об этой силе, не понимая ее, я топил ее в штампах… Я знаю, знаю теперь эту силу… И все же не завидую я сейчас Котиковым. Так что же? Возврат к старому: самая геройская смерть не стоит самой худой жизни?..

— Как ты с такими мыслями в отряд шел? Ей-богу, Александр, если бы я не видел тебя ночью в Никоновичах, то подумал бы сейчас — конченый ты для нашего дела человек!

Но Ефимова нельзя было остановить. Он шел все так же спотыкаясь, подставляя лицо хлестким ветвям, вцепившись рукой в грядку телеги, слепо глядя вперед. Он говорил с каким-то самобичующим, исступленным остервенением, без обычного наигрыша, без рисовки, хотя в словах его все-таки проглядывали временами фальшь и недомолвка, чувствовалась жалостливая и влюбленная оглядка на самого себя — умного, тонко чувствующего, загубленного тяжкой судьбиной…

— «Конченый»! — уцепился Ефимов за слово. — Лучше быть конченым, чем протрезветь и увидеть себя жалким трусом. Лучше лежать с Котиковыми, с Мурашевой… А раньше я втихомолку презирал простой народ Котиковых и Мурашевых, этих неотесанных, необразованных парней, с которыми меня столкнула война. Вот так хамье, вот так быдло! Теперь-то я вижу, как мелки и однообразны были мои приятели-полу интеллигенты!.. Позерство, культ скепсиса и позы… Сплошная подражательность, а самобытности ни на грош!.. Позерство, культ жеста и вечный кукиш в кармане… И вот я чужой среди своих. Какая мука! А кто виноват? Вчера я твердил себе, что не я. Никто не хочет признать свою вину, сваливают все на судьбу. И плывут вниз по течению. О-о-о, эта привычка к дурацкому, интеллигентскому самоанализу! «Герой»! Герой под горячую руку! Минута какого-то озарения, нестерпимого света, а за ней, быть может, еще темнее ночь. И даже сейчас я вру, декламирую, недоговариваю. Душу вот перед тобой наизнанку выворачиваю, а сколько во швах этой изнанки вшей прячется. А мне человечье, душевное, что ли, нравственное мужество теперь необходимо. Под пули на минуту сунуться — ерунда. Вот Кухарченко — ему хорошо, ни совести, ни морали…

Правые колеса телеги срываются в глубокую выбоину. Стонут раненые.

— Да заткнитесь вы наконец, — сонно говорит Коршунов за моей спиной. — Покатило-то, погляди! То от боли рычал, а теперь слезы капают…

Ефимов машинально взобрался на телегу, сел рядом со мной.

— Я считал подвигом «здоровый скептицизм», — словно в бреду забубнил он вновь, — «свободную мысль»… Считал обязательным для мыслящей личности сомневаться во всем официальном, смеялся наделено верующими. Меня бесило стремление втиснуть все в лозунги, формулы! Всюду мерещилась агитка, плохо скрытая пропаганда. Наши ошибки и недостатки доставляли мне какую-то странную горько-сладкую радость…

Я завидовал большим людям, считал их ловкачами и обманщиками, втайне мечтал примазаться к ним. Мне не везло, я не находил признания своим талантам. Тем пуще ненавидел я механизированный, как трамвайное кольцо, круг нашей жизни. Служба, политграмота, общественная работа, даже мысли — все было обязательным, и все это, казалось мне, стесняет широту и размах моего ума, убивает мои способности, превращает меня — единственного и неповторимого — в стадное животное. Потом война… Армия стирает нас всех в паюсную икру, от икринки-личности ничего не остается. В партизанах — икра зернистая… А я хотел быть сам по себе, отбиться от стада, получить наконец возможность свободно изъявлять свою волю. Впрочем, выбор между жизнью и смертью у меня всегда был. В этом мы все и всегда свободны…

Ефимов говорил, говорил несвязно, не переставая, и очнулся, отошел от подводы, ни разу не взглянув на меня, не кивнув даже на прощанье, только в Радькове. Было шесть утра.

Не успел Ефимов отойти и пяти шагов от подводы, как путь ему преградил Щелкунов. Улыбаясь немного смущенно, он протянул руку Ефимову и сказал:

— Дай пять, Ефимов! Слыхал, слыхал про тебя. Ты должен простить меня. Я относился к тебе подозрительно. Я рад, что Богомаз и Самарин, вот, оказались неправы. Ведь они насчет радиостанции думали, что… Но это дело прошлое! Дай пять, Ефимов!..

Я заметил, что Самарин — он стоял поодаль и внимательно, хмуро наблюдал за этой сценой — усмехнулся, не сводя пытливых глаз с Ефимова. Бледное, помятое лицо Ефимова пошло пятнами. Он рассмеялся хрипло и коротко и, не взяв протянутой ему руки, зашагал прочь. Плечи его тряслись, но смеха не было слышно.

Щелкунов сдвинул на брови пилотку, поскреб в недоумении затылок, крикнул вслед:

— Кто прошлое помянет, тому глаз вон! Идет?

— Не спеши с выводами! — сказал Самарин и положил широкую ладонь на плечо Щелкунову. — Котиковы, Мурашевы — вот герои! И как они далеки, эти настоящие герои, от всякой самсоновщины в нашей жизни, от всех этих самсо новых и ефимовых!.. Подумай об этом!

Поделиться с друзьями: