Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вне закона

Саломон Эрнст фон

Шрифт:

На мосту и кусочке улицы, который лежал в нашем секторе обстрела, теперь никого не было видно.

Мы прислушивались к шуму боя на дороге, в лесу. Нам было не по себе. Что будет, если гамбуржцам не удастся отогнать эстонцев назад? Гольке, кажется, думал то же самое, так как он сказал: — Снять каску для молитвы. — И это все еще не война? — спросил я его. — Еще нет, — заметил он, — но это еще может ею стать.

— Спасибо, — сказал третий, — такой обстрел, как сегодня, у нас в России бывал очень редко.

Мы слышали «Хуммель, хуммель!» и «Бей их!» Эти возгласы долетали до нас приглушенно, улавливаемые лесом, и, казалось, они были полны глухой и опасной ярости. Неужели приближалось? Гольке, не приближаются, нет? Черт, приближаются! Там, вон там они шли! Сначала по отдельности, потом все больше; вся опушка леса шевелилась от спешащих назад, по дороге они шли плотными группами. Теперь пулеметы грохотали в лесу, на дороге была сумятица, мы отчетливо видели, как они разбегаются в разные стороны, падают вниз на землю, снова встают, бегут назад. Теперь приближались перепутавшиеся толпы. Я с окоченевшими, дрожащими руками присел у моего пулемета. В нас неистовствовало напряжение охотника; ха, вот они, наконец, перед пулеметом, и как они были теперь у нас. Спокойно, спокойно, подождать, еще не время. Все еще не время. Подождать, еще подождать, теперь они у моста. Черт, целая дорога кишела ими. Вот теперь пора! Я нажал на гашетку.

Пулемет дрожал между моими коленями как зверь. На мосту они летели кувырком, они падали, плюхались в воду. Плотные, сжатые кучи разбегались, снова собирались, падали, их теснили напирающие сзади. Да, они должны были прорваться, они все должны были пройти; но тут веер огня был точно установлен с помощью рычагов, и вода кипела в стволе. Не казалось ли мне, как будто я во вздрагивающих металлических частях пулемета чувствовал, как огонь впивался в теплые, живые человеческие тела? Сатанинское желание, как, разве я не стал одним целым с пулеметом? Не являюсь ли я сам машиной — холодным металлом? По ним, по спутавшимся толпам; здесь сооружены ворота, кто пройдет через них, тому уготована милость.

Когда еще хоть одному пулемету представилась бы такая цель? И потом лента была полностью расстреляна, и новая влетела в приемник, но теперь уже стрелял Гольке, а я лежал, истощенный и дрожащий от холода, на земле и даже больше не смотрел вверх.

Позже мы лежали на позиции. Гамбуржцы появились не сразу, они сначала охотились за добычей в лесу. Привели пятнадцать пленных; четверо из них были англичанами и трое латышами. У гамбуржцев было двое погибших, — сколько их было у эстонцев, никто не удосужился посчитать. Только у моста их лежало так много, что едва ли можно было видеть белую пыль дороги. И с эстонского фронта целый день не было ни одного выстрела. Да, весь фронт казался теперь застывшим, и мы удивлялись, что никто больше не стрелял. Мы больше не удивлялись, когда пришел лейтенант Кай и сказал, что это перемирие. Наша рота была единственной, которая еще лежала впереди.

Но условия перемирия звучали так: немцы должны были отойти назад вплоть до позиции у Олаи (Олайне). Эстонцы должны были отойти до эстонско-латвийской границы. Латыши Улманиса занимали Ригу, город; пастор Ниедра должен был попасть под суд по обвинению в государственной измене, и Англия достигла всего, чего хотела.

И мы маршировали назад. Мы маршировали по городу, как последняя немецкая рота, и гамбуржцы пели пиратскую песню.

Бунт

Олаи перед войной, вероятно, был комплексом не слишком далеко разбросанных домов для батраков, а несколько веков назад, вероятно, пограничной заставой. Так как на карте обозначенная как «Олаи» точка лежит на Миссе, маленькой, пересыхающей летом речке, которая вьется между лесом Митауэр Кронфорст и Тирульским болотом, и на мосту над совершенно прямой дорогой между Митау и Ригой стоит неуклюжий обелиск с гербами герцогств Курляндия и Лифляндия. Но эта точка Олаи наверняка не имела никакого значения до того дня, когда она для украшения получила флажок на некоторых картах германского и российского генеральных штабов. Так как здесь немецкая позиция перерезала дорогу, точно разделяя напополам расстояние между столицами обеих балтийских провинций, и таким образом Олаи до 1917 года, пока не началось немецкое продвижение, снова стал пограничным городком, хотя, конечно, от городка тут мало что осталось. И теперь, два года спустя, немецкие солдаты снова гнездились на покинутой позиции и пристально смотрели через предполье на Ригу, город, который лежал на расстоянии двадцати двух километров за вечным туманом Тирульского болота. Снова здесь прошла граница, у моста стояли часовые и спрашивали паспорт у каждого проходящего, и на шесть километров дальше в сторону Риги, прямо перед местечком Катериненхоф, была латышская позиция, и она же прежде, до 1917 года, как раз и была русской линией. Между ними распространялось болото, широкая, суровая плоскость с немногими растрепанными кустами и многочисленными ямами и роями комаров самого неприятного вида. Железнодорожная насыпь бежала параллельно дороге, иногда при неблагоприятном рельефе пересекая ее и оказываясь то по ту, то по другую ее сторону.

Блиндажи были еще в хорошем состоянии, крепко построенные, с надлежащими стволами, и большими, даже не низкими помещениями. Но они не были устроены так, чтобы быть особенно надежными при обстреле, также и траншеи, кажется, были построены скорее с той любовью и рассудительностью, с которой добрый бюргер обычно в самых примитивных условиях занимается, например, обустройством для себя уютного дома. Этот участок фронта до 1917 года никак нельзя было бы назвать местом, где захватывало дух от волнения. Только одинокие могилы лежали у опушки леса, мило украшенные уже обветрившимися теперь березовыми поленьями. В блиндажах еще можно было найти и использовать кровати из проволочной сетки между разрастающейся травой. Через ужасающе темный и зловещий лес с болотистой почвой проходили гати; неожиданно нога наступала на заржавевшие консервные банки, на забытые предметы снаряжения; иногда, однако, мы находили также остатки трупов погибших в мае большевиков.

Гамбуржцы проживали здесь три месяца, в июле, августе и сентябре 1919 года. Они ставили посты, они лежали в крепких укрытиях, они охотились на блох и зажигали каждый вечер огромные поленницы, чтобы прогонять комаров и чтобы устраивать попойки у костра, петь и играть. Они только редко получали отпуск в Митау, так как они только редко подавали прошение на отпуск. Они проходили по лесу, посещали соседние роты и время от времени совершали строго запрещенные рейды на предполье, чтобы разнообразными и странными шумами лишать латышские часовых их сна. Если латышские часовые стреляли, то об этом как можно скорее сообщали в Митау как об очевидном нарушении перемирия и, естественно, это не могло значить ничего другого кроме как подготовку к преступному, коварному и злодейскому нападению.

Лейтенант Вут поселился в крохотном блокгаузе, в котором раньше, наверное, проживал какой-то господин из штаба рейнского егерского батальона. Это, должно быть, был очень патриотичный господин. Так как над входом в хижину висела деревянная, теперь уже несколько обветрившаяся вывеска с настойчивым призывом: «Подписывайтесь на военный заем!» Настоятельная сила, которая завлекла нас в эту страну, на эту войну, в эти дальние походы, где над застывшими теперь полями сражения звучали только лишь одиночные выстрелы, пылала в нас с самого начала, так как мы еще стояли под сияющими законами, так как мы еще были привязаны к ценностям, которые казались нам святыми, которые в лелеемой традиции определяли путь, так как мы еще верили и в осознании этой веры были уверены в строгом счастье. Мы не знали никаких проблем. Мир казался простым и лежал, открыто распростершись перед нами, наши отцы работали над ним и придали ему форму и нашли в нем свое гордое удовлетворение. Мы должны были принять богатое наследство, врасти в эту твердо-связанную форму и вести дальше то, что было передано нам в надежные руки. Мы научились исполнять свой долг. Мы научились уважать наши права. Мы не боялись испытаний, и то поколение, которое в бурные дни 1914 года отправилось на войну, верило, что увидит в грядущих грозах появление очистительной силы, освященную судьбу из серых туч, заботливую мудрость исторического определения, посланную нам для того, чтобы мы в полной мере осознали наши внутренние ценности, неизменную субстанцию немца. Там едва ли хоть одна тайна была в наших победах, там было все опьянение, весь блеск и героизм, и весь народ следовал в широких, непобедимых волнах за волнами наших знамен. И вдруг все это больше перестало быть правдой. Вдруг темные, тайные духи принялись стучать по стенам блистательной империи, и в некоторых местах там звучала пустота, и там были некоторые места, где слетела обманчивая краска, и в некоторых местах ломался истлевший камень. Фронты застывали, они тонули в грязи, дерьме и огне, таинственный палец чертил кровавые линии около империи. Война, которую мы собирались вести, сама вела нас.

Она вырастала перед нами, приходя из самых глубоких расщелин земли, как туман, как серое привидение, и трясла ощетинившиеся оружием бастионы, она хватала нас внезапно раскаленным кулаком и наскоро собирала полки и снова разбрасывала их друг от друга, и гнала их по грохочущим полям. Она приходила по звенящим проводам и за одну ночь отбирала у полководца поводья из испуганных рук и спутывала их, и дергала тут и там, до тех пор, пока фронт не становился хрупким, и тянулась дальше, и входила в страну, и срывала флаги с окон и выплевывала три раза. И слюна ее была ядом, и где она падала, там прорастал голод, и нужда, и покорность. И война продолжала тянуться, она был всюду, она бросала свой факел во все части мира, она разыскивала самые тайные желания и накидывала на них блистательные облачения, и окрашивала эти облачения в красный цвет. Она выкапывала железо из разорванной земли и бросала его в пространство и шрапнелью роняла его на землю. Война как великан шагала по земле, и не было ничего, что могло бы спрятаться от нее. Она появлялась как волк и с острыми зубами загоняла нас на самые высокие склоны и в самые глубокие ущелья, она безумными ударами вбивала нашу молодость в грязь и кидала нашу жизнь в огонь, и ставила материю против духа. Бойцы перед нею закапывались в темную землю. Но она растаптывала ландшафт с насмешливым криком и создавала поле под паром, создавала неповторимый мир с неповторимыми законами, свою империю, в которой все страсти людей каменного века от кричащих ужасов до пронзительных триумфов узнавали свое место, империю, в которой шумное «ура!» превращалось в красный доисторический крик, вырывающийся с хрипом из опустошенных и одержимых тел, ужасный вой оживленных стихий. И как война создавала себе свой ландшафт, так она создавала себе и свое войско. Так она отбрасывала то, что не выдерживало проверки, отделяла твердым ударом и притягивала к своей груди своих любимцев, восторженных экстатиков войны, одиночек, которые прыгали из траншей и со своим ликующим «Да!» радовались переделке мира. И она сплачивала верных долгу в плотные кучи, в которые она снова и снова вторгалась, разбивая на куски, и рисовала им огромное «Почему» на запотевшем от жара небе, иссушала им артерии и выжигала свое клеймо в их объятом ужасом мозгу, зная, что они никогда не избегут его. Красными шрамами украшала она тощих храбрецов своей империи, она высекала угловатые лица под тусклой каской, острые, тонкие линии вокруг рта, вокруг крутого подбородка и неподвижный, пристально высматривающий взгляд. Она отделяла родину от фронта и нацию от отечества. Однако, ее горячее дыхание достигало всех углов. Там отваливалось прилепленное украшение, плавился фальшивый металл, корка становилась хрупкой, трупные газы разложения веяли по империи, и все гордые связи осыпались и ломались. Она срывала маски с лиц, и тот, кто лгал, тот представал голым и лжецом, и тот, кто искал, тот искал на ощупь в пустом пространстве. Так бушевала война, и часы хлопали, обжигая, в сердца, и дни дымились красным от крови, годы текли, непреклонно высасывая, вытягивая последний мозг из гнилых костей, требуя от жертвы полного истощения. И уже тлело в доме, все его колонны становились хрупкими, балки трескались. Оружие выскальзывало из судорожно сжавшихся рук, то, что война еще удерживала в бодрствующих чарах, падало, империя распадалась. Последним казалось, как будто какой-то голос кричал им: — Вы не боялись испытания? — Вот оно! Пройдите его!

Мужчины, которые в 1918 году поднимались из траншей, догадывались, что мы должны были проиграть войну, чтобы завоевать себе нацию. Они познали на себе великое превращение, они видели, что никакого формообразования тут не было и любое возможно. Они приходили — еще в очаровании своего ландшафта

— и находили империю как открытую рану, на края которой жали жестокие кулаки, так, что кровь пробивалась литрами. Они стояли перед грудами развалин и с недоверчивым удивлением слушали лозунги и программы, которые с назойливым расхваливанием предлагались им как ценности будущего и как мудрость и правда часа. И так как они при постоянной угрозе смерти научились отличать настоящий звук от фальшивого, то им легко было стать неподкупными. Они молча брались за то, что нужно было делать. И среди них были многие, которые уходили оттуда со скептически опущенными уголками рта, не разочаровываясь ни в чем и, все же, не верящие при этом ни во что, кроме как в самих себя. Они шли странным путем, эти демобилизованные фронтом, возвратившиеся на родину с большой войны, они шли в свои профессии, учреждения и заботы, очень одиноко, исключительно отрезвленные, они снова возвращались к данному часу и со странным правом стучали в ворота уже отданного мира.

Поделиться с друзьями: