Во львиной пасти
Шрифт:
Под самыми окнами ресторации, открытыми, как сказано, настежь, защелкал соловей. Все пирующие невольно обернулись.
— Что за диво? — заметил фон Конов. — В августе месяце соловей?
— А это камердинер мой, Люсьен, — объяснил Иван Петрович, у которого как гора с плеч свалилась. — Эй, Люсьен, поди-ка сюда!
Когда же камердинер появился на пороге, господин предложил ему показать господам офицерам один из своих фокус-покусов.
— Мистер Пломпуддинг на морских купаниях! — объявил калмык и в тот же миг обратился в чопорного, проглотившего аршин англичанина.
С опаскою человека, не смеющего войти в холодную воду, он осторожно выставил вперед один носок — и быстро отдернул, потом другой носок — и опять отдернул. Но — была не была! Шаркая по полу, как бы от некоторого сопротивления волн, он решительно двинулся вперед, заткнул себе пальцами уши и ноздри и присел на корточки, точно окунываясь в воду; потом разом вытянулся и важно прочесал себе пальцами несуществующие бакенбарды.
— Б-р-р! Goddam! Однако волны! — проворчал он и подставил спину небывалым волнам.
Под напором их он изгибался всем корпусом так комично-картинно, что можно было только удивляться, что не видать самих волн. Но прибой, видно, делался все сильнее, потому что сбил вдруг мистера Пломпуддинга с ног. Несколько раз пытался он приподняться, но всякий раз его снова опрокидывало. Ничего не оставалось, как выбраться из воды ползком. Как утопающий за береговой камень, он судорожно ухватился за край стула; но тут неожиданно нырнул вдруг за высокую спинку. Что это значит?
— Восход солнца! — провозгласил он, и когда теперь из-за стула выплыла снова его широка калмыцкая рожа, на ней была разлита такая солнечно-блаженная улыбка, что ни у одного из зрителей не могло быть сомнения, что перед ними уже не англичанин, а восходящее солнце. Но вот сияющее светило заволокло мрачными тучами: из прищуренных глазных щелок сверкнула молния, а из надутых щек загремел гром. Молния за молнией, раскат за раскатом, все тише, тише — и солнышко опять проглянуло с улыбкой до ушей.
Зрители были в таком радужном настроении, что и менее артистическое исполнение вызвало бы у них полное одобрение. Горница огласилась шумными рукоплесканиями и криками восхищения.
— Да он у вас совершенный Протей, — сказал фон Конов, который, как, вероятно, заметили уже читатели, по обычаю того времени, охотно прибегал к метафорам из классической древности.
— Совершенный Прометей! — в тон начальнику подхватил Ливен, недослышавший хорошенько.
— А скажите-ка, Ливен, — с усмешкой спросил его майор, — кто, бишь, был Прометей?
— Прометей?..
— Да, Прометей. Военный или штатский?
— Разумеется, штатский, — с апломбом уже отвечал Ливен, вдруг припомнив что-то и просветлев. — Разве военный стал бы красть — хотя бы огонь для… для…
Фенрик опять спутался.
— Для свежей бовли? — сказал майор. — А нам бы пора заварить свежую.
— Ха-ха-ха! Браво, Ливен! Браво, фон Конов! — раздалось кругом.
Между тем калмык успел шепнуть пару слов своему господину, и тот, бросив прислужнице два червонца, взялся за шляпу.
— Куда вы? — спросил фон Конов.
— Да вот корабль наш уже с рассветом двинется далее. Как бы не ушел без меня.
— Так на прощанье последний «scal»? Ганимед! Вы чего смотрите? Для дорогого гостя стакан еще найдется.
Полковой кравчий не замедлил исполнить приказание.
— Пить ли еще или нет? — сказал Иван Петрович, глубокомысленно рассматривая на свет полный стакан. — Желудок мой говорит: «Да». Рассудок мой говорит: «Нет». Но так как рассудок умнее желудка, а умный всегда уступает, то, стало быть, да! За доброе знакомство, господа!
Еще несколько прощальных фраз, несколько крепких рукопожатий — и, тяжело опираясь на руку своего камердинера, наш маркиз Ламбаль неуверенною поступью выбрался на крыльцо, а оттуда вниз к лодке, сопровождаемый из окон besokareliuset дружескими криками шведов:
— До свидания в Ниеншанце!
Глава четвертая
…объехать острова —
От мысли уж одной кружится голова!
Я мигом облетел; Васильевский, Петровский,
Елагин, Каменный, Аптекарский, Крестовский…
Кто в настоящее время на пароходе или в колесном экипаже совершает увеселительную прогулку по невским островам, тому трудно себе и представить, чем была эта местность за несколько месяцев до основания Петербурга. Где теперь с острова на остров расстилается необозримый парк с извилистыми проезжими аллеями и утрамбованными пешеходными дорожками, с зеркальными заливами и искусственными прудками, с перекинутыми через них мостами и мостиками, бесчисленными дачами и дачками, между которыми, дымясь, возвышаются черные трубы фабричных громад, — там в описываемую нами эпоху была почти сплошная, однообразная лесная топь и глушь. Поэтому мы не станем следить во всех подробностях за плаванием «Морской чайки» от взморья до Большой Невы [8] , тем более что и герой наш, которому камердинер вынес тюфяк из душной каюты на палубу, проспал, накрывшись с головою плащом, добрую половину пути, не чая, что матросы бесцеремонно шагают через его грешное тело, а шкипер Фриц Бельман, споткнувшись раз об его вытянутые ноги, посулил соне-маркизу «крейц-шокк-доннер-веттера».
8
От обязанности входить в слишком обстоятельные топографические подробности избавляет нас и в дальнейшем ходе нашего рассказа прилагаемый план «устья Невы и г. Ниеншанца до 1703 года». Основанием для этого плана служил нам приложенный к «Истории Петра Великого» Устрялова «План Санкт-Петербурга в 1705 г.», отчасти, однако, измененный нами (между прочим, в отношении очертаний крепостного вала ниеншанцской цитадели) и существенно дополненный по новейшим данным, извлеченным в последнее время из шведских государственного архива и архива военного министерства в Стокгольме (см. обширную статью Г. Дальтона: «Ein Tag im Weichbilde der Stadt Petersburg 1688» в 14-ти номерах «St.-Petersburger Zeitung» 1888 года).
Скажем только, что «Морская чайка» взяла обычный тогда курс коммерческих судов — по Средней Невке, представлявшей в то время более безопасный фарватер, чем два главных невских русла, которые, несмотря на принятые уже шведским правительством меры к их очищению, вследствие быстроты течения, постоянно заносились вновь песком и каменьями.
Пока господин его покоился сном праведных, Люсьен-Лукашка примостился на вышине фок-мачты (передней мачты) к уединившемуся здесь, на фок-марсе, старику-матросу Мартину Брюгге. Последний, получивший от товарищей-матросов за свою нелюдимость и мрачный вид прозвище «морского волка», в сущности, был только глубоко несчастным человеком. За пять недель совместного пребывания на судне Лукашка участливыми расспросами исподволь, слово за словом, узнал всю немногосложную историю бедняги. Сводилась она к тому, что много лет назад Мартин Брюгге был не простым матросом, а рулевым и счастливым семьянином. Но раз, при сравнительно коротком рейсе от Гамбурга до Амстердама, он с разрешения шкипера взял с собой на корабль жену и единственного малютку-сына: очень уж молодой жене его хотелось побывать в соседней столице. Но при самом выходе в море на корабле вспыхнул пожар. Жену Мартина с ребенком в числе первых спустили в спасательную шлюпку. Но в суматохе бросившихся туда с палубы пассажиров шлюпку опрокинуло. Мартин Брюгге, как рулевой, не смел покинуть свой пост, пока огонь на корабле не добрался до руля. Тогда он с значительными ожогами бросился также в воду. Из последних сил доплыл он до берега. Туда между тем прибило волнами и тела его жены и сына, но тела были уже бездыханны. С тех пор Мартин Брюгге сам разжаловал себя опять в простые матросы, и никто уже не видел улыбки на его молчаливых губах. Когда товарищи его, случалось, собравшись в кружок, болтали, дурили, он удалялся на противоположный край корабля, и только падавшие там на палубу звучные плевки свидетельствовали, что он утешается в своем одиночестве табачной жвачкой. Лукашке нашему, однако, как сказано, удалось раскрыть безмолвные уста: «морской волк» видимо оживился, когда любознательный калмык-француз завязывал с ним какой-нибудь дельный, осмысленный разговор.
На этот раз, впрочем, Лукашка хотя и поглядывал тоже направо да налево, но явно был занят собственными мыслями и не делился ими со стариком-матросом. Видел он, конечно, и взвившуюся при приближении «Морской чайки» из береговых камышей Мусмансгольма (Елагина) стаю диких уток, видел на берегу Ристисари (Крестовского) грубо сколоченную бревенчатую избушку, на нижней ступеньке которой сидела за починкой рыбачьего невода молодая баба, монотонно напевая финскую колыбельную песню и босой ногой качая первобытного вида люльку; видел, наконец, при слиянии Большой и Средней Невки в дощанике двух рыболовов-финнов, вытаскивавших сети и поспешивших на ходу сбыть повару «Морской чайки» какую-то крупную, еще трепещущую рыбу. Но все это, казалось, занимало калмыка не более, как и комментарии Мартина Брюгге о том, что Мусмансгольм — собственность ниеншанцского старожила Мусмана, который наезжает сюда из города только изредка, чтобы поохотиться на куропаток да уток, или о том, что на Койвисари (Березовом острове, нынешней Петербургской стороне) шведский король Густав Адольф собирался было поселить колонию мекленбургских крестьян, и лишь за внезапною смертью короля дело не состоялось, но что среди вековой березовой рощи до сих пор существует там еще основанная покойным королем казенная ферма, снабжающая великолепным молоком и маслом весь ниеншанцский гарнизон.
— Да ты меня, поди, и не слушаешь? — отплевывая табачную жвачку, заметил в сердцах «морской волк», потому что Люсьен то пытливо озирался по сторонам, словно вымеривая расстояние от берега, то пригибался вниз, точно стараясь через борт судна проникнуть взором до самого дна реки.
— А что, здесь фарватер везде достаточно глубок, чтобы могли проходить и военные суда? — спросил тот в ответ.
— Военные? — недоумевая, повторил Мартин Брюгге. — Да тебе-то на что?
— А я так, вообще, спросил… потому что военные суда сидят глубже коммерческих, — поправился Лукашка.