Воины Карла XII
Шрифт:
— Следовать своему чувству, — говорил он себе, — то же, что следовать своей прихоти. Это так же просто, как поднять воротник, когда тебе холодно, или предпочесть свежее яблоко сморщенному. В один прекрасный день увидишь у своего соседа в кармане прекрасный кошелек, какого нет у тебя, и вот обнимешь соседа за плечи, дружески заглядываешь ему в глаза, а затем под шумок улепетываешь с кошельком в руках, крича: «Во мне вспыхнула великая святая любовь!» И живешь себе припеваючи, пока кошелек не опустеет… Тогда осторожно заменишь его новеньким… Так, что ли, должно быть и в раю любви?.. Двое людей, встретясь, ощущают внезапный укол в сердце, но стоит им обоим продолжать свой путь, они так же быстро забывают один другого и испытывают новый укол. Это постоянно случается и в обществе, и на улицах, и на площадях. Но бывает и так, что эти двое не проходят мимо, а останавливаются и в шутку бросаются в пропасть, но во время стремительного полета вниз уже с ужасом вопят о своем злополучии и жалуются на незаслуженную, плачевную участь… О, да, любовь никогда не приходит заслуженно! Она не торопится с приходом, но, раз уже перешагнет порог, живо завладеет ключами и воцарится в доме, словно злой дух. У нас в церкви есть картина, перед которой все останавливаются. На ней изображен дьявол, который согнул человеческое тело так, что пальцы рук касаются пяток, и крутит на своих вилах это живое колесо, но сам со своей бородкой клином до того похож на безобидного козла, что все смеются над ним, забывая о его стонущей жертве. Никто не понимает значения этой картины, — по моему же, она изображает любовь.
Ветки хлестнули Эрика по лицу, словно розгами; он отскочил в сторону и очутился перед окном Марии. В домике было темно, окно было завешено серою холстиною.
«Она спит себе мирно и спокойно, — подумал он, — в меня одного попала стрела. Когда я давеча заглянул в ее сердце, мне показалось, что я увидел там прекрасный голубой цветок, но с такими нежными корешками, что я в любой момент мог пересадить растеньице в другой сосуд… Каин, Каин!»
В полумраке он заметил за собою красные пятна на песке дорожки и до такой степени был уверен в том, что это кровь, что невольно нагнулся над ними, вглядываясь. Увидав, что это лишь растоптанные лепестки пионов, он горько рассмеялся.
«Нет, я недостаточно тверд в зле, чтобы стать Каином. Но если это любовь, то любовь — самая ужасная тревога и боль, какие могут выпасть человеку на долю. И рай любви в таком случае больше всего соответствует больничной палате. Но должна ли несчастная душа изнывать от муки?.. Быть может, существует такая любовь, которая после первой тяжелой и молчаливой борьбы может дать истинное счастье. Именно та любовь, которая ничего не требует для себя и превращает возлюбленную в невидимое, но постоянно присутствующее существо… причем сама возлюбленная ничего и не подозревает об этом…»
Когда начало рассветать и пора было вернуться к себе, он подумал:
«Хорошо, что у меня нет зеркала. Я знаю, каков бывает вид у влюбленных. Светобоязливые, суженные зрачки, лишенные всякого выражения воли и разума…»
После этой ночи Эрик стал еще почтительнее, но в то же время и еще сердечнее в обращении с Марией, писал на клочках бумаги стихи, в которых воспевал ее совершенства, и так умело прятал их между страницами произведений Стагнелиуса, что, когда читал их вслух Марии, она воображала, что слушает произведения великого поэта. И если случалось в это время упасть на книгу листку с дерева, Эрик так и оставлял листок в книжке на память, вместо закладки.
Зато он не хотел иметь никакой памятки от самой Марии — ни локона, ни безделушки. Она подарила ему дагерротип, на котором была изображена с садовой лейкой в руках, но он скорее смутился, чем обрадовался подарку, спрятал его и никогда не смотрел на него.
Мария стала для него каким-то бесплотным существом, и он чувствовал себя ближе всего к ней в мечтах. Поэтому он даже перестал с прежней настойчивостью искать ее общества и охотнее думал о ней в уединении. Вместе с тем он стал как-то особенно чуток и прозорлив, так что мог слепо лить за нею мыслями всюду, даже когда она была далеко от него.
— В воздухе просветлело, — говаривал он, бывало, — верно, Мария вышла в сад.
Сидя в одиночестве, он мысленно рисовал себе целые картины и так увлекался этим, что с каждым днем дополнял их все новыми мелкими подробностями и запоминал их, как действительные события. Так, ему чудилось, что он гуляет в залитой солнцем березовой роще по бесконечной тропе, окаймленной с обеих сторон можжевеловыми кустами, как итальянская лесная дорога кипарисами; вот вдали брезжит светлая точка, вырастает во светозарное пятно, и, по мере его приближения, Эрик все яснее различает, что это Мария с белым шарфом на плечах. Чтобы не встретиться с ней и не принудить ее свернуть с дороги или последовать за ним, он тщательно прячется от нее, и она проходит мимо, не подозревая о его близости; но вдруг сильный порыв ветра колышет можжевельник, и ветви подхватывают шарф Марии незаметно для нее самой. Тогда Эрик снимает шарф и держит его за оба конца, а ветер, раздувая шарф, подымает Эрика под облака, откуда домики на берегу кажутся желтыми и красными ягодками. Только когда Эрик медленно и осторожно складывает шарф, опять опускается он на землю и, спрятав шарф на груди под платьем, думает:
«Единственными, истинно понимавшими сущность любви, были певцы первых столетий нашего тысячелетия, и «Vita Nuova» [14] является библией любви. Положа руку на эту библию, я исповедую старинное учение, преданное забвению. Я избрал лучшую любовь, — любовь, которая ничего не требует».
Но случалось все-таки, что на него нападала тревога, и тогда он не показывался никому на глаза, а уезжал на лодке к дальним мысам и островам.
«У меня в лодке добытое неправдой добро, и мне надо постараться сбыть его», — бормотал он про себя.
14
Имеется в виду «Новая жизнь» Данте Алигьери (1265–1321).
Но когда он начинал разбирать и взвешивать это добытое неправдой добро, то замечал, что ничего у него не было, кроме шарфа, который он присвоил себе в мечтах, и он снова распускал шарф по ветру и летал с ним по воздуху, пока не спускался в том саду, где была Мария.
Каждое утро он вставал часом раньше ее, встречал ее на дорожке у кустов крыжовника и целовал ее руку. И каждый вечер у ее постели стояла стеклянная вазочка с такими плодами, которые, как он заметил, были ей особенно по вкусу.
Но скоро не стоило больше снимать яблоки: сентябрьский ветер сбивал такую массу на землю, что приходилось собирать их в бельевые корзины, и скоро все чердаки, полки и даже подоконники были завалены ими. А потом Эрик опять усадил Марию в тележку, и они пустились обратно тою же дорогой, по которой приехали в майскую ночь.
С тех пор каждую весну часовщик, живший в крайнем домике у самой упсальской дороги, поднимал в один прекрасный день голову от своей работы и выглядывал в окно, привлеченный шумом тележки. Но затем опять спокойно надвигал на глаза свой зонтик и говорил подмастерью:
— Чего уставился?.. Это господин Эрик с невестой.
Черты ее лица понемногу обострялись, и однажды весною она проехала в траурном платье, что свидетельствовало о смерти ее матери. И ехала она на этот раз одна; Эрик ожидал ее у дверей отцовского домика с письмом в руке.
— Это от большака, — сказал он. — Оно не длинно; вот что в нем говорится: «Глаза мои слабы по-прежнему, но я получил место, и скоро вы увидите вашего Фабиана».
Она поднялась с сиденья и выпрямилась, стоя в тележке, с узелками и картонками в руках.
— И это все?
— Внизу есть маленькая приписка.
— Привет?
— Нет, — как и прежде.
Он пристально наблюдал за ней, стараясь угадать чувства, волновавшие ее сердце.
— Прочесть приписку? Слушай же внимательно. Вот что в ней говорится: «Теперь пусть мамзель Мария сама решит».
Она побросала свои пожитки на сиденье и бросилась в дом обнять стариков. Впопыхах она едва поздоровалась с Эриком. У него не было сомнений в неподдельности ее радости, и он, как обиженный ребенок, отошел в сторону и повел беседу с лошадью. Мария не обратила внимания на то, что мальчишка-возница тут же вынес чемодан Эрика и уложил его на дно тележки рядом с мешком овса.