Вокруг Петербурга. Заметки наблюдателя
Шрифт:
Позавтракав, шли сразу в поле убирать хлеб. Перерыв на обед с 12 до 2, потом снова в поле до заката солнца. Мы, дети, рано приучались к этому тяжелому труду…
Весь уклад деревенской жизни был иной. Деревянные дома по большей части были покрыты соломой. Только у богатых – железом.
Помимо дома были амбары, куда складывали обмолоченное зерно, которые закрывались непомерно большим ключом. Он так и назвался – «амбарным». К дому (избе) вплотную примыкал двор, чаще всего сделанный из камня с маленькими окнами в конюшне и хлеву для коров, с очень толстыми стенами. Сарай для сена и соломы и гумно для обмолота хлеба. На речке, которая протекала посреди деревни – черная баня. Баня и гумна были не у всех крестьян. Обычно бедняки их не имели, и мыться, и обмолачивать хлеб договаривались у соседей.
У нас были все постройки. Семья не была богатой, но по-крестьянски трудовой, обеспеченной, что в годы советской власти называлось «середняцкой».
Дом состоял из двух половин (2 избы), соединенных сенями. В одной половине, большой и светлой, жили летом, в другой, меньшей, поэтому более теплой, зимой. Большая русская печь занимала почти четвертую часть всей площади избы. Деревянная кровать (перед революцией – железная с никелированными шариками) стояла у одной стены, вдоль другой – лавка. Она раньше приходила и около другой стены, но потом откуда-то появились стулья и одна лавка была снесена. Комод и зеркало над ним. Это уже признаки городского убранства. В углу иконы, перед которыми в праздники зажигалась лампада. Для освещения керосиновая лампа. Сначала помню совсем маленькие – семилинейные, потом и пятнадцати. Это уже была роскошь.
Отец умер рано. Ему было всего 32 года. Отчего умер – не знаем. «Что-то болело внутри» – так говорили. Думаю, что надорвался, ворочаясь с тяжелыми камнями, которые убирали с поля, свозили к дому и из них строили толстенные стены для двора, конюшни и хлева. Эти стены зимой покрывались инеем, в них всегда было темно и парно (окна были маленькими). Считалось, что скотине и этого достаточно.
Сестра родилась через два месяца после смерти отца. Горе матери было велико. Остаться крестьянке летом, в разгар полевых работ одной с маленькими девчонками, когда весь труд был ручной – это очень тяжело. Я помню, она говорила: «Иду с поля, в глазах темно от слез и усталости». Но надо было жить, работать, поднимать детей. Из восьми детей, бывших у матери, мы с сестрой остались две: я предпоследняя и сестра последняя…
После смерти отца у нас в доме появилась бабушка, сестра моего деда по матери. Бабушка приехала из Питера, где прожила в прислугах у купцов, торговавших рыбой, 20 лет. В это время деревенские девушки обычно на лето уезжали в город на заработки, поступали в прислуги к господам, конечно, не очень богатым. Эти господа на лето приезжали в деревню на дачу, снимая для этого свободную крестьянскую избу.
Бабушка была очень религиозна, она заставляла нас читать молитвы утром – перед завтраком, днем – перед обедом и вечером – перед сном. «Прочти молитву ангелу-хранителю, и он будет ночью летать около тебя, охранять твой сон»… Сумерки в избе, где перед иконой горит лампада, завывавшие часто вьюги за окном, создавали какое-то тревожное настроение. Мне очень часто мерещились необыкновенные чудовища в складках одежды, которая висела рядом, то мерещились чьи-то горящие глаза, то еще что-нибудь…
Она с тремя дочерьми жила в деревне. Муж служил где-то в Питере дворником. По-видимому, был какой-то достаток, потому что в деревне был построен большой дом в три этажа. Правда, на третьем этаже была всего одна комната, в которой жила в теплую погоду старшая дочь. Весь второй этаж и часть комнат внизу на лето сдавали дачникам.
Евсеиха была маленькая кривоногая старуха, которая хромала на одну ногу, с кривым ртом. У нее была небольшая лошаденка, по кличке Осман, и тележка. Каждый день на своем Османе Евсеиха ездила в пекарню купца Алексеева, которая находилась где-то на станции Молосковицы, набирала там разных булок, баранок и саек и разъезжала по деревням. «Булаак! Булла-а-ак!» – кричала она тоненьким голоском. Осман останавливался, мама покупала еще теплые трехкопеечные сайки, посыпанные маком, и мы с удовольствием пили с ними чай или грызли мягковатые свежие баранки.
Нам нравилась эта Евсеиха. Она часто приходила в ветхий домишко моей подруги Нюры, которая жила напротив нашего дома через речку. Это была маленькая, вросшая в землю избушка, окна которой, казалось, лежали на земле. Бабка Анна была в деревне повитухой, принимала роды у всех женщин окружающих деревень. Изба была настолько маленькая, что даже нам, девчонкам было тесно. Придет туда Евсеиха, усядется с бабкой Анной за стол чай пить и начнет рассказывать всякие страшные истории. «Идет это он по полю, – говорит она о каком-нибудь мужике, – и вдруг перед ним стог сена. Он хочет обойти его, а стог все перед ним. Перекрестится мужик и скажет – Да воскреснет Бог! И тут…все вдруг пропадет, захохочет, закричит, точно рассыпается». Бабка крестится, а мы прижимаемся друг к другу, нам страшно. И такие истории о нечистой силе каждый раз, и побеждает ее только крестное знамение, да молитва «Да воскреснет Бог!».
Досидишь до сумерек у подружки, наслушаешься рассказов Евсеихи и страшно домой мимо бани идти (баня на речке стояла). Везде мерещится нечистая сила, страшно спать ложиться, бабушка молитву Ангелу-хранителю читает…
Неглубокая речушка, скорее ручей (Хревица) протекала среди деревни. Весной и осенью откуда-то в ней набиралось много воды (то ли ключи кипели у истоков, то ли спускалось барское озерко, которое находилось выше нашей деревни), но речушка сильно разливалась, заливая низкие луга нашего конца деревни. За это, верно, наш конец называли Голландией. Весной вода подбиралась под постройки, заливала картошку в подвалах, которую срочно надо было выгребать.
Зимой лужки покрывались гладким скользким льдом и превращались в отличный каток. Катайся, сколько хочешь. Кто на самодельных деревянных, подбитых железками, коньках, а кто и на покупных снегурочках. Придут на помощь маленьким ребятишкам ребята постарше. Вобьют толстенный столб, на железный штырь оденут длинную жердь, к которой привяжут обычно большие санки – и пошла крутить карусель. Кто на санках, кто за жердь толкает. Кричат, падают, визжат. Это называлось «Круглая горка».
Большие сугробы снега наметет около огородных заборов. Возишься в них до поздних сумерек, пока одежда не обледенеет. Встанем на верхнюю жердь, руки в стороны и «Ах!» – падаем спиной вниз прямо в сугроб. У кого лучше фигура получится! А как вкусно на морозце съесть кусок черного хлеба, посыпанного солью с вареной картофелиной, на которой при варке в русской печке зажарилась «пенка».
Елка дома и в школе. Какой-то особый запах хвои и воска горящих свечей, запах клееных игрушек и разноцветной бумаги. Новое платье. Стихи на елке в школе. Подарки. Так интересно пахли книги с разноцветными картинками издания Сытина. На елке в школе пели «Рождество твое, Христа, Боже наш». Не знаю кто, видимо какие-то попечители, бедным детям дарили валенки, сапоги, теплые платки. Домой придут подружки. Ряженые. Кто вывернет шубу мехом наружу, кто маску на лицо и какой-нибудь кафтан. Не узнаешь. Придут, шумят, танцуют, какие-то прибаутки говорят. Одарит хозяин гостинцами, идут в другой дом, на другую елку.
1919 год – елка невеселая. Заболела… Слезы, горе. Должна была участвовать в спектакле. Все сорвалось.
И вот добрый дядя – летчик из отряда, который стоял в деревне, Сережа Пузиков – собрал подружек, придвинул елку к кровати и все пошло как у всех. Какая радость! На следующий день чудесный настоящий доктор приносит исцелительную мазь. Все хорошо. Можно снова играть в «кони-воры» – своеобразные прятки, когда жутко стоять, спрятавшись в темноте где-нибудь в углу сарая или заулка и ждать, когда тебя найдут или выручат.
А потом отогреваешься на русской печке, и если есть кому, рассказываешь, или послушаешь сказку, или просто послушаешь, как завывает ветер в трубе. Немного жутко, но тепло. Пахнет кирпичами, разогретой одеждой, лицо горит, немного дремлется.
Это было кирпичное здание, построенное земством. Она называлась двуклассная, в ней было шесть отделений, то есть можно было учиться шесть лет. Три классные комнаты, в каждой из них занимались два отделения: 1 и 3, 2 и 4, 5 и 6.