Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как странно устроено человеческое лицо! Сегодня оно так приветливо и открыто — завтра недоверчиво и настороженно. «Как поживаете, дорогой, что новенького? Да что вы! Что ж делать, всем сейчас плохо, вот у меня, например… — Лицо смотрит с ободряющей лаской, шутливо говорит: — Эх-эх, все помрём!» — и спешно, хотя отчётливо-дружески пожимает на прощанье руку.

Однако не нужно обобщать. Лоллий Романович, узнав от Егора Егоровича о его затруднениях, разинул рот и долго смотрел на дорогого Тетёхина: «Если я не ошибаюсь, это плохо?» — «Пока ничего особенного, Лоллий Романович, но конечно… Впрочем, я не теряю надежды». — «Не теряете? — недоуменно переспросил Лоллий Романович, как будто бы Егор Егорович задумал переплыть Ламанш в четверть часа. — А почему же вы не теряете?» Затем он намекнул Егору Егоровичу, что дела склада патентованных лекарств как будто идут хорошо, так что, пожалуй, могла бы найтись работишка и для нового человека. Днем позже он сам зашёл к Егору Егоровичу и, вынув ещё в передней, положил в столовой на стол двадцать франков: «У меня очень большая удача, дорогой Тетёхин! Вот пока в счёт неоплатного долга». — «Да не нужно, Лоллий Романович, ради бога спрячьте, у меня денег хватит надолго. А какая же у вас удача?» — «Да вот надежды и авансы так и сыплются, так и сыплются. Что-то огромное!» Но глаза старого профессора бессовестно лгали, и после долгой борьбы было решено, что пока эти двадцать франков он удержит у себя, а в случае надобности Егор Егорович непременно их востребует. Профессор ушёл недовольным и озабоченным; дома деньги сунул в свой трухлявый комодик, чтобы случайно и по рассеянности их не растратить. У него действительно была редкая удача: в первый раз попросил за свои коробочки авансом двадцать франков — и ему охотно дали, причём кассир, выдавая деньги, прибавил: «Tenez, mon vieux. Bien sur, quand on a envie de boire un coup, alors la!..»[102]

* * *

Что-то плохи, однако, дела Егора Егоровича. Уже идёт к весне, деньги тают, а нет и признака надежд. Да и как устроиться Егору Егоровичу? О месте вроде прежнего и думать не приходится по тяжёлым нынешним временам. Хоть бы какую-нибудь работишку поскромнее — а какую? И непривычно, и не найти. В роскошном кабинете восседает за письменным столом величественный директор акционерной компании. Служащие и посетители робко входят и млеют от почтения и преданности. Этот, идол — Егор Егорович. Или поменьше: помощник секретаря синдиката мыловаров Егор Тетёхин; оклад три с половиной тысячи и тринадцатый месяц; конечно, и отпуск. Вон чего захотел! Будем говорить проще: бухгалтер русского конфетного заведения, тысяча двести и столько-то пирожными. По узкой улице мчится такси; у шофёра пресимпатичное лицо; из-за угла выбегает школьник, тормозить поздно — трагедия! Бледного, рыдающего от горя шофёра доставляют в комиссариат. «Имя?» — «Жорж Тэтэкин». Нет, это не по нашей части! С гораздо большей уверенностью бывший шофёр стоит у станка и точит металлическую болванку неизвестного назначения. Главное — смотри внимательно, а думай, о чем хочешь; очень удобно. Егор Егорович избирает темой для размышлений совершенствование человечества, — и вдруг болванка оказывается никуда не годной. Раз так, два так — и Егора Егоровича вышвыривают на улицу. Тогда он набивает чемодан всякой дрянью и звонит у подъезда. Отворяет барыня в пеньюаре, ещё не причёсанная. «Бонжур, мадам! Прекрасные фильдекосовые чулки, одеколон, мыло, необходимые мелочи». — «О нет, благодарю вас». — «Мадам, цены фабричные, вы нигде не найдете! Руж, пудра, пресьон, булавки». — «Да мне ничего не нужно». — «Разрешите только показать, мадам, только взгляните, можете не покупать». — «Я вам говорю — не нужно, ничего не нужно!» Мужской голос из глубины: «Да гони ты их в шею, черт знает сколько шатается!» И неудачливый комиссионер Егор Егорович стоит с прищемлённым дверью носом. В это время по лестнице спускают с пятого этажа рояль. Двое здоровенных рабочих подпирают снизу, третий, послабее, пожилой, неуклюжий в своей синей блузе, кое-как удерживает рояль за ножку. «Эй, опускай тихо, черт! Да не толкай, легче!» — Хлюп, храп, дзинь — оступился, выпустил ножку, сам больно ударился — хряст и звон на всю лестницу. «Балда! Не можешь, так и не берись! Вот тебе и музыка — сам и плати!» смущённый синеблузник Егор Егорович чешет в затылке и не знает, как быть. «Разрешите, мадам, я донесу ваши покупки. Прикажете кликнуть такси? Покорнейше благодарю, мадам!» И на заработанные десять су Егор Егорович пьет в бистро высокий стаканчик тепловатого кофею с молоком. Но что делает в это время Анна Пахомовна, которой также, вероятно, хочется выпить чашечку, да ещё и с хлебом? Мне кажется, Егор Егорович, что ваша карьера преднамечена: вы отлично обучены обращению с орудиями строительства, вы отёсывали грубый камень, вы учились пригонять друг к другу камни кубические, вы возводили стены Соломонова храма. Ваше место в артели каменщиков. Егор Егорович накидывает пиджак на левое плечо, как делают итальянские рабочие, и шествует с артелью на стройку. Он изучил все необходимые слова профессии: che te possino… рогса Madonna… mortacci tui…[103] Он плюет через зубы и может работать четырнадцать часов на палящем солнце. Кипит строительная работа. Великий Испытатель вручает дорогому брату символическую лопаточку, и досточтимый мастер возглашает:

— Восславим Труд! Он делает человека лучшим!

— Восславим Труд! Даже ничтожнейшее из усилий человека есть участие в прогрессе человечества!

— Восславим Труд! Благодаря ему придёт день, когда Храм будет закончен!

Поодаль топчется толпа непосвящённых каменщиков, строителей жилых домов, школ и тюрем. «Восславим Труд!» — предлагает им Егор Егорович, но решительно не встречает сочувствия. Мало того, один смельчак с недокуренной папиросой за ухом выходит вперёд толпы и дерзко заявляет: «По-вашему, трижды восславим, а по-нашему, — будь он трижды проклят!» Егор Егорович объясняет профану, что дело идёт о труде свободном и совершенном, каковым человеческий труд непременно станет в условиях социального равенства, и что символ социального равенства — уровень. Профан настроен, сравнительно мирно и потому пока не бьет Егора Егоровича, хотя явно его презирает. Нетрудно догадаться, что этот профан — Лоллий Романович, специалист по клейке коробочек, давний пролетарий. «Мой дорогой Тетёхин, напомню вам замечательные слова: „В поте лица твоего будешь есть хлеб, пока не возвратишься в землю, из которой взят“, — за что покорнейше благодарим. Чем вас, собственно, очаровывает такая перспектива? Почему вы уж так усердно восславляете труд? Вы чуточку мазохист, дорогой Тетёхин. Впрочем, эта черта вообще присуща многим религиозным людям, например — целующим крест, отвратительное орудие пытки и казни». — «Но скажите, Лоллий Романович, не есть ли труд — священный долг человека?» — «Видите ли, дорогой, вообще долг — понятие отрицательного порядка, и называть его священным кощунственно. Вы — догматик и гаситель свободы, никак не ожидал от вас подобного, дорогой Тетёхин! А я даже подозревал, что вы — масон». Теперь Егор Егорович окончательно путается — как же так? Разве не долг нами руководит, когда мы приносим жертву благу ближнего? «Дорогой Тетёхин, ну посудите сами. Вот вы даете мне двадцать франков, хотя не вы мне должны, а я должен вам, и гораздо больше. Тут, скажем, игра словами. А вот второе: я пытался вернуть вам двадцать франков в счёт моего долга. Если вы думаете, что мною руководило чувство долга, — то наша дружба с этого момента прекращается навсегда». Егор Егорович совершенно сбит с толку, а Лоллий Романович, в припадке неудержимой весёлости, прыгает сначала через его, потом через собственную голову: «Дорогой Тетёхин, хотите ещё две загадки на ту же тему? Это — из вашей интимной жизни, о которой я могу только догадываться. Однажды вы послали одному негодяю двести франков, которые ему был должен другой негодяй, взявший с него взятку. Вот это как раз было выполнением священного долга, то есть нравственной нелепостью; вы, так сказать, немного сханжили. А в ином случае вы прелестно сотрудничаете с подобными вам очаровательными мудрецами, оплачивая стоимость слабительного неизвестным вам людям. И вы напрасно себя унижаете, воображая, что выполняете нравственный долг. Имейте в виду, дорогой кантианец, что у этого гениального философа была настоящая немецкая дубовая голова!» И, сказав эту дерзость, Лоллий Романович испаряется.

Усталый от мыслей и напрасных поисков работы, Егор Егорович чувствует потребность присесть на лавочке рядом с горбатой старушенцией, которая роется в кошеле. Когда-то всякая прогулка по Парижу была большим удовольствием для Егора Егоровича, просидевшего кресло в конторе. Сам шёл бодренько и любовался чужой бодростью. Идут люди по своим делам, и ведь подумать только, что у каждого своя жизнь, от других отличная, и каждый человек как бы центр вселенной! Вот и эта горбунья тоже чувствует себя центром, сущностью, а весь мир — только её окружение. Очень забавно, а так. И из всех этих жизней слагается одно целое — человечество. А как слагается? Очень просто: от сердца к сердцу, от ума к уму протянуты ниточки. Получается будто бы путаница, а в определённый момент, например, при каких-нибудь важных событиях, путаница сама распутывается, ниточки натягиваются, и получается народ, живущий одной мыслью и одним сердцем. Замечательно!

Старушенция вытаскивает из кошеля не то котелок, не то консервную банку. Её пальцы делают множество лишних движений, точно она играет на немом рояле; вероятно, больная. И лицо её трясется, серое, землистое, и в такт вздрагивают космы седых волос, которые не рассыпаются, а висят липкими прядями. Егор Егорович чувствует к ней великую жалость и отводит глаза.

Достав банку, старушка покидает лавочку и семенит к воротам дома казённого вида, где уже образовалась очередь таких же странных, серолицых, удивительно грязных и неподобающих Парижу людей. Егору Егоровичу нетрудно догадаться, что здесь раздача общественного супа. Видал и раньше, походя, но некогда было приглядеться. «Хорошо это заведено в Париже, что вот бедный человек получает горячую пищу бесплатно», — и проходил с чувством удовлетворения и за людей, и за себя, дома ел суп, свой, частный, из белой тарелки с золотым ободочком; ну, там подсыпал по вкусу соли или перцу, а заедал пирожком. Сейчас чувства Егора Егоровича напряжены по-особенному, немножко, конечно, болезненно, и лица стоящих в очереди впервые поражают его общей землистостью и какой-то смиренной тупостью. Не просто бедность, а бедность крайняя и последняя, за которой следует смерть.

Смерть стоит в очереди четвёртой. Повернув лицо к Егору Егоровичу, она смотрит мимо него и сквозь него, вообще — никуда. Может быть, раньше смотрела в глаза, оценивала, любила или ненавидела, общалась, так сказать. Теперь ничего не осталось от прежнего. От её бесцветных глаз сердце вольного каменщика холодеет. Он чувствует, что он здесь неуместен — сытый человек в теплом пальто. Но уйти ему невозможно: он прикован. Смерть жует серыми губами, у неё под носом реденькие усики, а по одежде она — женщина. Но таких женщин не бывает, таких людей не должно быть. Егор Егорович залит ужасом, веки его горят сухими слезами, — так с ним первый раз в жизни. Смерть переступает с ноги на ногу, отворачивается и делается обыкновенной женщиной, до крайности бедно одетой. От неожиданности Егор Егорович вскакивает и голосом безумца, впрочем, никому не слышным, кричит «караул». Он кричит долго и протяжно, как воют собаки, испуганные ночными тенями, пока не срывает голос. Так уже было с ним однажды, и много парижских домов было разрушено его руками. Но тогда он только догадывался — теперь он наконец узнал, потому что теперь призрак нищеты и смерти стал ему ближе и родственней, как тот скелет, нарисованный на стене чёрной храмины посвящения: «Ты сам таким будешь». Теперь он готов вцепиться в седую бороду Строителя Вселенной, злобно пустившего в пространства вертящийся шарик с несчастными букашками: «Так ты э т о называешь величием и стройностью мироздания?» — и в лгущую глотку влить ему котелок бурды, именуемой общественным супом, чтобы он захлебнулся своим произведением, чтобы запросил пощады у разгневанного человека, пал бы на колени и обещал немедленно загасить все светила и омертвить планеты. И только теперь впервые вольный каменщик Егор Тетёхин, сын вдовы и мастер доски чертёжной, понял с необычайной для его простацкой головы ясностью, что царственное искусство не забава для толстячков и не тихая ритуальная молитва, а прелюдия великого бунта духовно просветлённых рабов против лживых жреческих причитаний и сладенькой теплоты, которую суют в рот причастникам на золотой лжице. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры! Не мир принёс я вам, а меч! И вот маленькая вошка, запутавшаяся в бороде Строителя Вселенной (потому что ведь философии-то он не знает, не обучен), Егор Егорович хватает с престола пламенеющий меч и, размахивая им, бежит по бульвару Пор-Руаяль до остановки автобуса. Заметив знак, шофёр тормозит машину, и вольный каменщик, запыхавшись, рушится на свободное местечко второго класса.

* * *

Если бы все было в порядке, пальто Егора Егоровича было бы не только приличным, но и новым. Но вот странная вещь: стоит человеку попасть в беду, как пальто его не делается, а кажется подержанным, и уже не сидит, как сидело прежде. Это необъяснимо, как необъяснимо, почему иным голосом мы говорим о нужде другого, иным — о нужде своей и почему от полноты бумажника зависит походка. И ещё: раньше Егор Егорович, проходя мимо кондитерской, смотрел в окошко и соображал: «Кажется, таких тортов Анна Пахомовна не любит»; теперь он совсем не смотрит, и торты стали деревянными, необычайно глупой формы, с какими-то липкими картошками, неприятно. И наконец ещё одно: что бы Егор Егорович ни делал, о чем бы он ни думал, — в его голове торчит колышком и тупо покалывает обязательная мысль номер два: как же так? Что же будет дальше? Ответа нет, и, однако, не верится, что нет ответа. Как же так, без ответа?

И вот опять сидят трое в комнате, прилегающей к аптечному магазину Руселя. Букет запахов: эфир, скипидар, ментол, мускат, мыло, карболка, paribus dosis, mixti — detur — signetur, через час по столовой ложке. Брат Русель ничего не обоняет, так как это его природный запах. Брат Дюверже побаивается шкапчика с надписью «Venena»[104]. Брат Тэтэкин стесняется приступить к делу, но наконец говорит:

— Я обязан предупредить, братья… Вот я на всякий случай… Тут как раз пятьсот, — раз, два, три, четыре, пять — пятьсот.

Деньги всегда внушают уважение, но не все можно понять. Сердце брата Дюверже ёкает, потому что тут, очевидно, новое деловое предприятие русского брата, а между тем сейчас дела идут плоховато. И он уже нащупывает карандаш, чтобы начать вычисления, хоть и неизвестно какие. Аптекарь уверен, что брат Тэтэкин не зря выложил стофранковые билеты, и сейчас начнётся что-нибудь замечательное. Егору Егоровичу приходится продолжить пояснения:

— Самое печальное, что это, вероятно, в последний раз. Я в таком огорчении, что и не знаю. Но очень уж боюсь, что могу позже смалодушествовать, то да се, разные осложнения. Одним словом — вперёд за пять месяцев, не считая истекшего. Итого — шесть, а уж там — как случится. Говорю просто: надежд никаких не имею.

Лицо красное: неописуемо стыдно..

Позвольте объяснить. Егор Егорович по пути забежал в банк и взял эти деньги с текущего счёта, с которого они текли теперь с неизмеримо, ну, прямо безо всякого сравнения большей быстротой, чем раньше подкапливались. Заторопился Егор Егорович и потому, что он не герой, а простой средний человек, способный испугаться, так что уж лучше заранее. Все-таки ещё полгода можно будет приходить на тройственное собрание тайного союза и продолжать превосходное общение с этими славными людьми. Брат Дюверже мысленно считает: «Раз-два-три-четыре-пять», и снова: «Раз-два-три…». Ему начинает казаться, что такую-сумму, хоть и с большим трудом, а все-таки можно преодолеть, хотя обои хорошо идут ранней осенью, после октябрьского терма, а сейчас сезон мёртвый. Одним словом, он продолжает ничего не понимать, но вполне доверяет пайщикам. В отличие от него брат Русель, знающий о плохих делах брата Тэтэкин, понимает сразу, и в его сердечной ступочке с треском раскалывается орех. Вот только как это выразить? И тут он вспоминает, что вино «Сэн-Рафаэль» обладает значительными целебными свойствами. Он отбирает стопочки в восьмую литра, украшенные делениями. Он разливает молча, берет свой стакан и заряжается длинным, как сам он, тостом, от которого, за выпуском менее необходимых слов, остается следующее:

— Mon tres eher frere Tetekhine et vous tous, mes freres![105] (хотя tous[106] — один Дюверже). Эта минута. Обладатель славянского сердца, да. Горжусь дружбой и ощущаю продолжать жить, да. Исключительно счастлив выразить. Довольно. И позвольте!

Стальными иглами он ставит кровососную банку на обе щеки Егора Егоровича. Брат Дюверже, который только из ясной и обстоятельной речи Руселя понял наконец весь смысл происшедшего, искренне восхищён деловитостью и предусмотрительностью этого, несомненно, перворазрядного финансиста. «Сэн-Рафаэль», чувствуя внутреннюю опустошённость, подобрав полы, удирает на полку и высылает точное своё подобие. А дальше просто как-то неловко описывать происходящее в комнате при аптеке Руселя. На Егора Егоровича кричат, суют ему обратно в карман деньги, он протестует, снова их выбрасывает, и задумчивые девицы, опёршиеся на гробницу с надписью «Banque de France»[107], оказываются настолько помятыми, что одна минута — и от их одежд останется не более, чем у опечаленной дамы на обороте билета. Но мы не дадим победить Егора Егоровича! Он горячо защищается и просит не лишать его этого последнего удовольствия и утешения.

Поделиться с друзьями: