Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Раньше Момыш-Улы неизменно отстранял мои вопросы, если они не касались войны, боевого пути батальона. Сейчас он впервые стал рассказывать об отце. Кисти рук Баурджана по-прежнему легко лежали на рукояти упертой в землю шашки, он глядел куда-то в сторону, дав, видимо, волю нахлынувшему настроению.

— У отца, — продолжал Баурджан, — был любимый, выезженный им молодой конь. Отец был легоньким, сухим и коня подобрал себе под пару — легконогого, поджарого. Однажды конь захромал, на задней ноге стянулись сухожилия. Я в то время был уже юношей, работал в райсовете. Отец привел коня к доктору-ветеринару, захватил с собой на всякий случай на подмогу и меня. На обширном дворе ветеринарного пункта рыжеватый толстяк доктор в белом халате осматривал приведенных к нему лошадей. В аулах он считался знатоком конских недугов. Казахи, ожидавшие с лошадьми очереди, расступились перед старым Момышем — ему в то время было уже под восемьдесят.

— Проходите, проходите, ата, к доктору…

Ветеринар осмотрел коня.

— Уводи. Ничего сделать нельзя. Твой конь пропал.

Отец начал упрашивать, вынул деньги. Доктор рассердился:

— Ты что, русского языка не понимаешь? Переводчик, скажи, что этого коня лечить нельзя. Дело пропащее.

Кое-как подыскивая русские слова, отец стал возражать, убеждать доктора. Тот крикнул переводчику:

— Скажи этому ахмаку (дураку), чтобы пустил своего коня на макан.

«На махан» — это значит на мясо, на конину. Отец смутился, ничего не ответил, сел верхом на хромого коня и уехал. Со мной он не попрощался. Его, старшего в семье, почтенного жаке, публично, в присутствии сына, назвали ахмаком, осмеяли. И сын не сумел вступиться, промолчал… Прошло месяца два. Отец пропадал в степи, в ауле, не подавал о себе вестей. Однажды утром, когда я сидел на службе, явился посланец от него.

— Ата просит, чтобы ты сейчас же пришел на ветеринарный пункт.

Я сложил бумаги, прихожу. На знакомом вместительном дворе много коней, много народу. Толстяк доктор отбирает лошадей в армию. Оглядываюсь, моего старика нигде не видно. Я встал в сторонке, жду. И вдруг полным галопом, так, что из-под копыт летит земля, на том самом коне, которого доктор послал «на махан», во двор влетел отец в новом бешмете, в шапке из мерлушки — он всегда любил хорошо одеться. На всем скаку он осадил коня, дал свечку, заставил станцевать. Приемка лошадей остановилась. Все засмотрелись на отца. Тот нашел взглядом меня, — должно быть, хотел видеть, здесь ли его сын. Потом подрысил к ветеринару, снова поднял коня на дыбы и крикнул:

— Переводчик, скажи этому ахмаку, что не коня, а его самого надо пустить на махан!

Победоносно глянул на меня, повернул коня, прыгнул через арык и ускакал.

Оказалось, что два месяца он был одержим лишь одним стремлением, одной думой: вылечить коня. Сделал надрезы, пустил кровь, массировал, дневал и ночевал с конем. И вкусил сладость триумфа.

С ветеринарного пункта я вернулся к себе за служебный стол. Старик куда-то канул, не наведывался. В конце дня ко мне входит доктор.

— Где ваш родитель? Я хочу извиниться перед ним. Он-то был прав.

Отца нашли на базаре в компании стариков. Он упирался, не хотел идти к врачу, но его все же притащили. Доктор принес извинения по всей форме. На террасе его дома появились разные кушанья, кипящий самовар, вино. Старый Момыш был усажен на почетное место, растрогался, помирился с доктором. Весь вечер они, чокаясь, толковали о конях.

Отец умел слагать стихи. Эту историю он впоследствии изложил стихами, в которых излил свои переживания и воздал напоследок хвалу доктору, не оказавшемуся гордецом.

Я охотно занес в тетрадь этот рассказ Баурджана. Казалось, мне приоткрылась еще одна сторона души командира батальона, стал еще понятнее сын Момыша.

По-прежнему с улыбкой, делавшей лицо ребячливым, Баурджан продолжал перебирать и пересказывать встающие перед ним картинки прошлого.

— Матери я почти не помню. Запечатлелось лишь, как она болела, умирала. Крупная, высокая, с большими глазами, с белой кожей. Говорят, была красивой. О ней мне рассказывала бабушка, мачеха моего отца. Она никогда не называла мою мать по имени, а всегда так: «Моя красавица». Любовалась нами, внуками: «Глаза моей красавицы…» А отца не жаловала. Если ей что-нибудь не нравилось во мне, определяла: «Это отцовское». Отцу говорила: «Красивых детей она оставила тебе. Непонятно, как это случилось. От такого красавца, как ты, можно родить только обезьяну». Отец к ней относился с уважением, никогда не обижал, все ее колкости пропускал мимо ушей. Русских бабушка называла желтыми, желтоволосыми…

Набежавший ветерок шевельнул листок моей тетради. Баурджан посмотрел на меня, на карандаш в моей руке.

— До бабушки дошли, — сердито произнес он и повысил голос. — Все это лишнее! Можете вымарать! На чем мы оборвали?

— Вы что-то напевали… О каком-то, кажется, Иване…

— Что?.. Открывайте чистую страницу. Начнем новую главу.

9. Побеседуем втроем

Достав портсигар и закурив, Баурджан Момыш-Улы сказал:

— Эти дни после падения Волоколамска, когда мы, отрезанные немцами, пробирались к своим, казались мне трагическими. Особенно остро я пережил один случай.

Однако генерал Панфилов, которому по долгу службы я докладывал о нем, неожиданно, в самый драматический момент моего рассказа, начал хохотать. Смеясь, он даже утер слезу. И все повторял:

— Так и сказали: «высшее медицинское образование»?

— Хочется, — продолжал Момыш-Улы, — не упустить ни одной подробности из моих встреч с Иваном Васильевичем Панфиловым.

Я пришел к нему пять дней спустя после того, как он послал меня, свой единственный резервный батальон, навстречу немцам, прорвавшимся севернее Волоколамска.

Оставшись далеко в стороне от Волоколамского шоссе, мы четверо суток скитались, немало претерпели. Выведя батальон к нашим частям, вновь окопавшимся, заградившим Москву, я был обязан явиться к генералу, доложить о действиях батальона.

Минули сутки, как мы вышли к своим. Выдался солнечный, погожий день. Чуть подмораживало. На фронте, казалось, водворилось затишье. Лишь изредка то поблизости, то вдалеке постреливали орудия.

Штаб дивизии помещался в деревне Шишкине, примерно в пятнадцати километрах от Волоколамска. Знакомые штабные командиры встречали меня как воскресшего из мертвых. Несколько суток о батальоне не было вестей — поневоле поминали за упокой.

Панфилов занимал бревенчатую ладную избу под железной крышей, куда тянулись три-четыре нитки полевого телефона. У входа меня остановил часовой. Вскоре на крыльцо выбежал вызванный часовым молоденький лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.

— Мы уже, товарищ старший лейтенант, не чаяли, — улыбаясь, заговорил он, — что вас увидим. А вы… Вы опять как после живой воды. Идемте, идемте, товарищ старший лейтенант. Генерал сейчас вас примет.

В сенях я чуть не столкнулся с идущим навстречу подполковником Хрымовым. Неужели он? Приземист, мрачноват, как всегда. Всколыхнулась ярость, что накопилась в душе против него. Именно ему был в ходе событий, по приказу Панфилова, подчинен мой батальон. И дважды в эти дни Хрымов бросал меня на произвол судьбы, не извещая об отходе своей части. При отступлении мы наткнулись на его командный пункт — шалаш, в котором еще горела лампа. «Не до вас было. Прости, Момыш-Улы» — так ответил позже на мои упреки заместитель Хрымова майор Белопегов. Меня тронуло это искреннее, честное признание. Но что мне скажет сейчас сам Хрымов? Я вытянулся в положении «смирно».

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

Хрымов приостановился. Его отливающая желтизной лысина мгновенно покраснела. Однако он быстро справился с замешательством.

— А-а, Момыш-Улы… Рад тебя видеть. Как твой батальон?

— Этим, товарищ подполковник, вам следовало поинтересоваться, когда вы снялись с позиции, не сообщив об этом мне.

— Во-первых, возьмите-ка, товарищ старший лейтенант, полтона ниже…

— Слушаюсь, товарищ подполковник. Но предпочел бы слышать ваши приказания в бою.

Поделиться с друзьями: