Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Волошинов, Бахтин и лингвистика
Шрифт:

В самом деле, освоение идей Гумбольдта, которыми восхищались многие, шло в области наиболее абстрактных теорий языка. Ему не был чужд и Соссюр, особенно по вопросу о форме и субстанции (материи). Но приспособление таких идей к конкретному анализу требовало как минимум уточнения и, если угодно, рационализации.

Показательным здесь может быть пример упомянутого Гаспаро-вым понятия внутренней формы, прочно вошедшего в русскую традицию благодаря А. А. Потебне. Во-первых, глобальное понятие Гумбольдта, относимое ко всему, что имеет значение, сузилось до лексикологического понятия внутренней формы слова. Во-вторых, из всевозможных ассоциаций, вызывающих то или иное слово (один из главных предметов изучения в книге Гаспарова), отбираются лишь те, которые можно рационально обьяснить. Для XIX в. единственным способом такого рационального обьяснения, поддающегося проверке, была этимология (сейчас, вероятно, можно было бы добавить упомянутые выше нейролингвистические эксперименты). Речь в данном случае может идти и об этимологии в широком смысле, включая точно установленные заимствования. Можно говорить о внутренней форме слова стрелять, связанной со словом стрела. Можно даже говорить о внутренней форме фамилий Грибоедов и Вавилов, связанной в первом случае со словами гриб и есть, во втором (через промежуточную ступень личного имени) – с названием древнего города Вавилона. Но некорректно для лингвиста связывать, например, английскую фамилию Конгрив с русскими конь и грива (хотя два последних слова связаны по семантике) или выделять ассоциативный ряд сходных и по звучанию, и по значению (какие-то должности феодалов в средневековой Европе) русские слова кондотьер, коннетабль и конюший. Наука этимология этого не позволяет. При этом строго этимологизироваться должны все компоненты. Например, топоним Уч-Курган нельзя ассоциировать с фантастической ситуацией обучения кургана, хотя этимологическая связь с русским курган здесь, кажется, есть. Для «серьезной» лингвистики такие ассоциации—в лучшем случае «народные этимологии», непригодные для строго исследования (правда, были и языковеды, включавшие «народные этимологии» в свою теорию, как Н. В. Крушевский и И. А. Бодуэн де Куртенэ). Но и народные этимологии, как правило, учитываются лишь тогда, когда это массовые явления, обрастающие традицией; они могут быть интересны для изучения механизма языковых изменений. А индивидуальные «текучие» ассоциации остались вне лингвистического анализа, поскольку не известно, какими методами их изучать.

Итак, лингвисты не научились следовать заветам Гумбольдта и снова и снова идут по порочному пути. В чем здесь причина? Стараясь дать обьяснение, Гаспаров опять-таки следует за авторами МФЯ. связывавшими это с задачами обучения языку. Он пишет: «Стереотипы „высокой“ лингвистической науки выступают рука об руку со стереотипами языкового учебника. Мы все знаем, что предлагаемые учебником правила помогают в изучении языка и что чем больше в этих правилах логической последовательности, единообразия и компактности, тем лучше выполняют они свое полезное назначение» (8). В другом месте (45) он указывает, что каждый человек, обучаясь новому для себя делу, старается действовать по некоторым правилам, но, освоив это дело, уже ни о каких правилах не думает; это высказывание Гаспарова уже приводилось и анализировалось в третьей главе данной книги.

Тем самым «позитивистская» лингвистика согласно Гаспарову, как и «абстрактный объективизм» согласно МФЯ, имеет ограниченную пригодность. Это не чистое заблуждение, а практически полезная модель деятельности человека, осваивающего новый и пока еще «чужой» для него язык. Как только он превращает язык в «свой», он действует по иным стратегиям, которые существующая лингвистика не изучает. Понять на основе этой лингвистики, как пользуется языком его «нормальный» носитель, невозможно.

Такой подход, безусловно, спорен. С одной стороны, верно, что человек сознательно пользуется грамматическими правилами лишь на очень разных стадиях освоения чужого языка (и то только если учит его в школьном или взрослом возрасте). Человек, хорошо владеющий языком (как и осваивающий язык маленький ребенок), не думает ни о каких правилах. В лучшем случае, он может рассуждать о них в процессе рефлексии, о которой немало сказано в книге. Однако из отсутствия сознательности в использовании правил еще не значит, что таких правил вообще нет.

Неосознанность грамматических и других правил, как и невозможность их прямого вычленения из речи, хорошо известна. Но наличие этих правил подтверждается хотя бы исследованиями афазий, игнорируемыми Гаспаровым. Об этом уже говорилось в третьей главе данной книги (раздел III.2.2). Если больной, скажем, имеет обширный словарный запас, но не в состоянии связать два слова, то можно предполагать, что у него поврежден тот центр мозга, который ведает синтаксическими правилами. Эти правила, как и морфологические и другие правила, моделируются лингвистикой с древних времен и до наших дней. О необходимости с ними считаться уже специально говорилось в третьей главе.

Их существование никак не исключает всей совокупности сложных факторов, о которых говорится в книге Гаспарова. Существование этих факторов вовсе не отрицалось «позитивистской» лингвистикой. Широкое и не очень определенное понятие речи у Соссюра вполне покрывает если не все «языковое существование личности», то, по крайней мере, очень многое из него. То же относится и к употреблению (performance) у Хомского. Однако важно было, как признает и Гаспаров, «обнаружить и выделить в языке—как и во всяких проявлениях жизненного опыта—общее, определенным образом организованное, повторяющееся и устойчивое» (17). Это особенно нужно для практических целей, в том числе учебных, которые играли важнейшую роль для становления любой традиции. [891] И начиная с создания алфавитов «стихийными фонологами» и конструирования первых парадигм склонения и спряжения (они появились еще в Вавилоне) люди старались выделить из «текучего языкового опыта» нечто стабильное и упорядоченное, пусть не всегда удачно. Структурная лингвистика начиная от Соссюра лишь эксплицировала это выделение и определила его рамки.

891

Алпатов 1998: 17—20

Четкое сосредоточение на наиболее легко поддающихся решению и в то же время весьма серьезных проблемах не означает того, что не было стремления выйти за их пределы. Гаспаров справедливо указывает не только на Гумбольдта, но и на реже вспоминаемого по этому поводу Бодуэна де Куртенэ. Безусловно, стремление как-то выйти за пределы языка в соссюровском смысле существовало и у лингвистов первой половины ХХХ в. Гаспаров упоминает теорию актуализации Балли; можно было бы вспомнить и рассмотренных в пятой главе данной книги Карла Бюлера и Алана Гардинера, а также Эдуарда Сепира. Но следующий шаг сделал Ноам Хомский (его существенные отличия от структурализма не рассмотрены Гаспаровым): он ввел (точнее, возвратил) в лингвистику понятия говорящего человека и интуиции. Исследования последних двух-трех десятилетий, особенно в области семантики, прагматики и языковых картин мира, безусловно, еще больше продвинули языкознание в сторону все большего охвата тех сложнейших явлений, о которых пишет Гаспаров. В его книге, надо сказать, как раз лингвистика 70—90-х гг. представлена весьма неполно (литературоведение тех же лет представлено полнее).

Но разумеется, и эти исследования включают в себя далеко не все из той совокупности речевой реальности, о которой пишет Гас-паров. Как исследовать «текучую среду»? Как изучать ассоциации в человеческой памяти, которые очень его интересуют? Строгих критериев у науки пока нет, и во многих случаях пока неясно, где их искать. Но нужны ли вообще эти критерии? Позиция автора в книге «Язык. Память. Образ» далека от крайностей постмодернистской науки, принципиально отказывающейся от любых объективных критериев. Он, в частности, выступает против представления о «ничем не ограниченной субьективности каждого акта языковой интерпретации и, как следствие этого, о возможности неограниченного числа возможных „прочтений“ одного и того же текста и неограниченной степени несходства между отдельными такими прочтениями» (293). Приводится любопытное наблюдение: постмодернистский анализ широко применяется при анализе художественных текстов, но избегает обыденной речи, где однозначность интерпретаций слишком очевидна, чтобы можно было прибегать к «деконструкциям». По мнению Гаспарова, «категорическое отрицание интегрированнос-ти и упорядоченности предмета исследования ведет не к освобождению от детерминизма, но – по известному принципу схождения крайностей – к новой негибкости и своего рода негативному детерминизму» (35).

Итак, и в «текучем» «континууме» нужно искать закономерности. Однако главный пафос Гаспарова обращен против другой крайности, которую он видит у всех «позитивистов» от александрийцев до Хомского. Подчеркивается, что представление языка «в виде рационально построенного концептуального объекта» не только «реально невыполнимо», но и не представляет собой «идеальную цель, к которой должны устремляться усилия исследователя» (11). Процессы языковой деятельности «не имеют твердых, раз навсегда установленных правил» (14). Через всю книгу проходит идея о принципиальной нечеткости, неструктурированности объекта лингвистики и о необходимости исследователя с этим считаться. В связи с этим, например, Гаспаров считает неудачей попытки строить лингвистику текста, в которых он сам долго принимал участие (146–147).

Тем самым задача автора осознанно противоречива: каким-то образом надо искать закономерности в принципиально нерегулярном и не поддающемся строгим правилам мире ассоциаций и цитаций. И Гаспаров, в чем надо отдать ему должное, стремится не ограничиться теоретическими декларациями, а дать примеры обращения с конкретным материалом на основе заявленных принципов. В отличие от МФЯ таких примеров очень много, и они занимают значительную часть книги.

В анализе этих примеров автор, исходя из своего общего подхода, постоянно балансирует между Сциллой полного субьективизма и Харибдой установления нежелательных для него четких правил. Где-то он ближе к одной крайности, где-то – к другой. С одной стороны, в книге много просто фиксации самонаблюдений без стремления втиснуть их в какие-то рамки. Не раз, причем в разных местах книги, описываются авторские психологические ассоциации по тому или иному поводу. Например, перечисляются приходящие автору на память высказывания, включающие словоформу (не лексему!) рук (лес рук, творение человеческих рук, отбился от рук, лечит наложением рук и пр.) (87–88), описаны ассоциации, связанные со словом трава и т. д. В последней главе книги подробно рассмотрены литературные и культурные ассоциации, приходящие автору на память в связи с теми или иными текстами.

Читать эти разделы книги интересно, возможно, они представляют ценность для психолингвистики, но лингвисту оценивать построения такого рода довольно трудно. Гаспаров сам указывает, что это лишь его собственные представления, которые у других носителей русского языка могут быть и совсем другими. Ассоциации могут быть основаны на чем угодно: на реальном опыте, на достоверной информации, на гипотетических представлениях, на ложных сообщениях или ошибках памяти. Например, на с. 332–333 автор описывает, как в телепередаче услышал марш «Прощание славянки» и как он вызвал у него ассоциации с Русско-турецкой войной 1877–1878 гг., с «Анной Карениной», где описываются проводы на эту войну и т. д. Но все основано то ли на ошибке памяти, то ли на запомнившейся ошибочной информации: марш появился не во время Русско-турецкой войны, а позже, во время Балканских войн 1912–1913 гг.

С другой стороны, нередко автору не удается освободиться от тех же способов анализа, которые он отвергает. Глава книги (с.221–244) посвящена конкретной проблеме русистики: семантической разнице между полными и краткими прилагательными. Эта проблема рассматривается им как иллюстрация его тезиса об отсутствии семантических инвариантов грамматических категорий. Он разбирает точки зрения В. В. Виноградова, А. В. Исаченко и других русистов и критикует их довольно убедительно, показывая, как их разные попытки дать то или иное обьяснение подтверждаются одним множеством примеров и не подтверждаются другим. Можно согласиться с тем, что проблема русских полных и кратких прилагательных пока решается не слишком хорошо. Но когда он доходит до собственной точки зрения, то дает иное, но такого же типа общее правило: «признак как бы растворяется в предмете как его неотьемлемая часть» при употреблении полной формы, но «мы активно приписываем данный признак данному предмету» в случае краткой формы (227). То есть еще один инвариант, пусть иной, чем у критикуемых исследователей. Из этого инварианта выводятся частные случаи употребления той или иной формы, что тоже вполне обычно. Не буду обсуждать, насколько данная точка зрения лучше или хуже других имеющихся, но Гаспаров оказывается вынужден давать правило такого типа, который он перед этим браковал в принципе.

Поделиться с друзьями: