ЖАНРЫ

Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:

Ее принес Гоша. А прислал ее с Гошей — как вы думаете? — тот самый бородатый физик? И не подумал. Ее прислал дядя Вася — водопроводчик и монтер.

Мне казалось, что все это мне снится. Книжка с гравюрой Фаворского, изображающей двусторонность физического пространства, Гошино улыбающееся лицо и спина Ивана Ивановича Смирнова, писавшего кувшин, на этот раз в ориенталистской манере Павла Кузнецова.

— Откуда у водопроводчика такие книги? — спросил я Гошу.

— У него еще и не такие есть.

— Но ведь я у него не просил.

— Наверно, сам догадался. Он догадливый. Гоша ушел, а я остался с книгой, забыв обо всем на свете, и в первую очередь об Иване Ивановиче, напевавшем песню, которую только что напевал репродуктор.

Об Иване Ивановиче я вспомнил, когда прочел вслух последнюю страницу книги:

«Имея в виду предполагаемое здесь истолкование мнимостей, мы наглядно представляем себе, как, стянувшись до нуля, тело проваливается сквозь поверхность — носительницу соответственной координаты — и поворачивается через себя, почему приобретает мнимые характеристики… Пространство ломается…»

— То есть как ломается? — удивился Иван Иванович.

— Вот и я хочу это понять. — А что тебе мешает?

— Незнание высшей математики.

Да, я не знал высшей математики, и, следовательно, все формулы (а их было немало в книжке), приводившиеся для доказательства физико-математической идеи автора, ни о чем мне не говорили.

«Область мнимостей реальна, постижима, — писал Флоренский, — а на языке Данте называется эмпиреем. Все пространство мы можем представить себе двойным, составленным из действительных и совпадающих с ними мнимых гауссовых координатных поверхностей, но переход от поверхности действительной к поверхности мнимой возможен только через разлом пространства и выворачивание тела через самого себя… Так, разрывая время, „Божественная комедия“ неожиданно оказывается не позади, а впереди современной науки».

Да, это было удивительным, не менее удивительным, чем то странное обстоятельство, что владельцем уникальной и сверхсложной книги оказался водопроводчик дядя Вася. Не поможет ли он мне освоиться с ее математическим аппаратом?

Так и случилось. Дядя Вася пришел, чтобы познакомить меня с парадоксальными идеями науки, но пришел не наяву, а во сне, и все математические знаки и символы тут же улетучились, как только я проснулся и сел пить кофе по-турецки, заваренный Анютой. Анюта позевывала, не скрывая, что ей скучно со мной, она радовалась, что отпуск подходит к концу и она скоро вернется к своей уютно выглядевшей бездне, привычной, как привычна всем без исключения Земля, тоже висящая в бесконечном провале, о чем знают все, но стараются не думать.

Я не стал, конечно, рассказывать Анюте о водопроводчике и о Мебиусовом листе и Данте, который оказался впереди всех физиков и геометров. Такого рода разговоры были не для нее. С ней надо было говорить о чем-нибудь веселом, милом и смешном. Данте со своим адом и раем и Мебиус со своим листом для этой цели не годились. Анюта ценила быт и недооценивала бытие. Но однажды случай склеил бытие и быт в одно химерическое явление, куда более правдоподобное, чем любой сон. Ко мне пришел почтальон Гоша и привел дядю Васю и того молодого бородатого физика, с которым я познакомился в ЛОСХе, зайдя в тамошний буфет.

Гоша стал мне объяснять, что водопроводчик дядя Вася и физик Ермолаев находятся в близком родстве, и не только в духовном, но и в кровном тоже, они сводные братья, дети одной матери и разных отцов. И тут я действительно заметил, что у дяди Васи с физиком Ермолаевым есть кое-какое сходство. Но это небольшое сходство постепенно стало все увеличиваться и увеличиваться, как в романтически-магических сказках Амадея Гофмана, и через какие-нибудь сорок минут я вдруг убедился, что физик превратился в Васю, а Вася в физика, и их было уже почти не отличить. И тут дядя Вася стал мне объяснять с помощью физика один из самых сложных разделов в геометрии и рассказывать о двухмерных образах, и все, о чем рассказывал водопроводчик голосом, занятым у своего брата-физика, как в зеркале, отражалось на лице Гоши, которое прямо сияло от удивления и восторга.

О чем рассказывал водопроводчик, слившись с физиком в удивительное и противоречившее логике здравого смысла единство? Не только о мнимостях в геометрии, но и о задачах живописи. Он противопоставлял, как и Матисс, мнимое молчание картины ложному разговору с помощью болтливого человеческого языка. Он говорил, что язык навязывает нам уже готовые и сложившиеся представления о действительности, невольно упрощая реальность. Ведь все, что не имеет названия и имени, невольно становится неизвестным и даже непостижимым и выпадает из поля нашего зрения. Живописцу не нужно слово, оно бы помешало ему увидеть то, что еще не названо или ждет своего названия и имени и дождется его много лет спустя.

Он говорил о необычайно сложных и тонких вещах, словно был знаком с самым рафинированным из всех знаний — индийской философией — и с новой наукой, еще не пришедшей на смену существующей сейчас.

И тут я бросил взгляд на свою картину, и мне показалось, что она изменилась и стала походить на настоящий живой лес.

Глядя на все это, я стал думать, что реальная действительность превратилась в добрую няню, рассказывающую волшебные сказки, как вдруг вошел Иван Иванович с только что купленным в комиссионке старым, слегка помятым самоваром, с помощью которого он сделает еще одну попытку попасть в другое измерение. Смирнов тоже начал внимательно слушать дядю Васю и молодого физика, которые стали почти одним и тем же лицом.

А когда почтальон, физик Ермолаев и дядя Вася ушли и мы остались вдвоем со Смирновым, я спросил его — не обратил ли он случайно внимание на сходство водопроводчика с молодым физиком?

Смирнов поглядел на свой самовар, покрутил кран, налил в самовар воду и сказал, что физика здесь не было, а были только Гоша и дядя Вася, и дядя Вася и есть физик и математик, судя по тому, как точно и красиво излагал он сложные математические идеи.

22

А на другой день, когда в мастерской не оказалось Смирнова (он задержался на Песочной набережной, где печатали эстампы), я и вошел в свою картину, вошел не спеша, спокойно, с чувством собственного достоинства, словно это была не картина, а самый настоящий лес.

Я прошел несколько шагов и остановился на поляне возле сибирской лиственницы и высоко-высоко увидел июльское небо и облако, словно приплывшее сюда из палеолитической эпохи, застенчивое, целомудренное облако, не ведавшее шума сверхзвуковых самолетов и ничего не знавшее о радиоактивных осадках, облако, только что расставшееся с мечтой сказочника, пытавшегося сотворить мир из слов.

Это был лес, вобравший в себя всю музыку древнего бытия, лес, распростершийся не только в пространстве, но и во времени, расположась на каких-то совершенно неведомых координатах, как те леса, которые появились одновременно с человеком, еще не знавшим об эволюции биосферы, с человеком, только что приступившим к самому значительному из своих дел — давать имена вещам и явлениям.

Я понял, что я оказался в мире, где только очень немногое было названо, а все остальное ожидало длинных тысячелетий, когда человеческий язык попытался объять необъятное, по пути теряя смысл таких фундаментальных понятий, как тишина.

Поделиться с друзьями: