Волшебная гайка
Шрифт:
— Да, поспорили бы! — начинаю злиться я. — Собственное мнение — это вовсе не то, что носит каждый из нас в своей голове. Или в крайнем случае выкладывает папе с мамой, что не очень опасно. Собственное мнение — это открытое высказывание своего отношения к тому или иному предмету. Открытое! В Риме стоит памятник одному из величайших людей всемирной истории, Джордано Бруно. Знаешь, за что ему поставлен памятник? За то, что Джордано Бруно не побоялся вслух сказать, что он думает о вращении Земли. Его сожгли, но он не побоялся. Поступок чаще всего начинается с открытого выражения своих мыслей. Без поступка не бывает человека. Если ты побоялся высказать свое отношение к теме на уроке, так хоть сформулируй его в сочинении, которое сейчас пишешь. Смелый не тот, кто бьет в подворотне лампочки. Смелый тот, кто не боится открыто признаться в этом.
Стукнув в сердцах дверью, я отправился ужинать. Последнее время мне все труднее нащупывать общий язык с сыном. Что-то сын вырастал не очень похожим на Вадима Коростылева.
Сколько же нам было тогда лет, когда мы подружились с Коростылевым? Всего года на три — четыре больше, чем сейчас Вадику. Всего. А уже летали, готовились в бой. И главное, не боялись ни черта, ни дьявола. Особенно Вадим. Частенько со стороны кажется, что летчики — это какие-то особые люди, необыкновенно храбрые. Нет, среди летчиков встречаются всякие. И в воздухе подчас быть смелым куда легче, чем на земле. Вон хотя бы, когда Вадим разбил в училище машину…
Помню, в тот день сразу после завтрака мы отрабатывали посадку со скольжением. И неожиданно случилось такое, страшнее чего в авиации не бывает. Это страшное именуют двумя буквами — ЧП. Чрезвычайное происшествие.
И случилось то в начале войны, когда авиационные училища, особенно истребительные, готовили летчиков ускоренными темпами. Разные душевные тонкости были тогда не очень в ходу. Небольшая промашка, срыв, неудача — и считай, ты больше не летчик. Потому что легче подготовить другого курсанта, чем возиться с тобой, неудачником. Тем более, что психологическая травма в летном деле обычно залечивается не скоро. А фронт непрерывно требовал и требовал летчиков.
В тот день наш инструктор лейтенант Норкин, как всегда, скорбно закатывая глаза, объяснял нам на аэродроме задачу:
— Отрабатываем посадку со скольжением. Заходим с небольшим перелетом, скользим и приземляемся точно у «Т».
Не помню, как в других летных группах, но мы со своим инструктором занимались в основном только посадками. И у Коростылева с лейтенантом Норкиным происходили на этой почве трения. Хотя каждому понятно: какие могут быть трения между подчиненным и командиром, в училище да еще в военную пору? Но они все-таки были, эти трения. Едва заметные, ничем не выраженные в открытую. Впрочем, ворчания Вадима по поводу того, что из нас хотят сделать не летчиков-истребителей, а каких-то почтарей-посадочников, до Норкина явно доходили. И еще — Вадим не хотел подражать лейтенанту в управлении самолетом, летал по-своему. Норкин летал, вообще-то, превосходно. Особенно на мой тогдашний взгляд. Все у него отличалось академичностью и точностью, каждая фигура. Вадим же каждую фигуру высшего пилотажа делал с перегибом, допуская абсолютно ненужный, по мнению Норкина, риск.
Посадка со скольжением — это когда самолет планирует боком. При нормальной посадке прицеливаешься на полосу носом. А тут идешь боком, нос отвернут в сторону. Все равно что на санях с горы, когда хочешь быстрей затормозить. На таком планировании истребитель будто проваливается.
У меня неплохо получилось это проваливание. Я полетел сразу за Норкиным. Сначала полетел он сам, чтобы показать, как нужно скользить. А за ним — я. За мной Норкин выпустил еще двух курсантов и следом — Вадима.
Солнце, помню, уже давно зависло над горами и нещадно жарило землю. В кабине «Яка» пекло, как в духовке. И даже казалось, что пахнет не бензином, а пирогами. До обшивки фюзеляжа было не дотронуться рукой.
Отлетав свое, я сидел на краю летного поля в тени развесистого платана. Кора у него отливала телесным, розовато-желтым цветом. Она висела на голом стволе дерева сухими перекрученными лентами. За обнаженный ствол курсанты звали наше единственное на аэродроме дерево «бесстыдницей».
От гор заходил на посадку Вадим. Наш ястребенок с двенадцатым бортовым номером шел с таким перелетом, словно Вадим собирался приземлиться не у «Т», а где-то на пляже за железной дорогой. Я думал, он даст по газам и уйдет на второй круг. Но Вадим отвернул нос и стал падать к «Т». Стал падать почти отвесно, камнем.
Он падал, а я медленно поднимался. Я встал во весь рост. Вадим проваливался до самой земли. В последний момент он хотел выровнять самолет, но не успел. А может, просто не справился с управлением. «Як» ткнулся боком. Жалобно хрустнула стойка шасси. Я сквозь гул моторов других самолетов услышал, как она хрустнула. Машину резко развернуло и понесло к стоянке. Она бежала по кривой, опустив крыло, как подбитая птица.
Что произошло дальше, я не увидел. Между мной и «Яком» оказалась каптерка мотористов. К месту происшествия с другого края аэродрома стремительно рванула пожарная машина. И мне показалось, что Вадим сыграл в ящик. В летном деле и меньшая оплошность частенько приводит к печальным результатам.
Однако Вадим уцелел. Он лишь сильно покалечил ястребенка. На одном колесе Вадим довольно долго сумел продержать машину. А когда скорость погасла, «Як» упал на правое крыло, и ткнувшийся в землю винт загнулся бараньими рогами. Здорово помялось и крыло. Его тоже было нужно менять целиком.
Полеты отставили. О ЧП доложили, как в подобных случаях и положено, по начальству. И вскоре прошел слух, что к нам едет сам начальник училища генерал Разин. А что это такое — яснее ясного. Обычно, когда у места происшествия появляется самый большой начальник, виновному одним лишь легким испугом или даже хорошей взбучкой, как правило, не отделаться.
Первыми у разбитого самолета, естественно, оказались мы — вся наша летная группа во главе с лейтенантом Норкиным.
— Сколько раз, Коростылев, я предупреждал вас, — с ходу начал Норкин, закатывая глаза. — Я чувствовал, что кончится именно этим. Вот к чему приводят излишняя самоуверенность и непослушание. Мне остается одно: писать рапорт с просьбой отчислить вас из училища. У меня больше нет ни сил, ни желания валандаться с вами.
Мы молча волокли к стоянке осевшую на правый бок машину. А Норкин все говорил и говорил. О заносчивости, о гоноре, о том, что из таких курсантов, как Коростылев, никогда не получалось хороших истребителей. А Вадим молчал. Нажимал на крыло самолета и смотрел себе под ноги.
Никто так и не услышал от Вадима ни одного слова. Мы понимали его состояние. Норкин не пугал. Дело могло кончиться даже хуже, чем предсказывал лейтенант. Тут пахло не только исключением из училища. Впрочем, для Вадима страшнее исключения не существовало ничего, никакие штрафбаты. Он с первых полетов понял, что рожден быть только летчиком.
Все так же не поднимая глаз, Вадим молча ушел за Норкиным к «Т», где собралось начальство. Туда же, оставляя за собой облако пыли, вскоре примчалась и черная генеральская «эмка». ЧП разбиралось на месте происшествия, в самом центре аэродрома, под палящим солнцем.
Мы следили за разбором со стоянки. У «Т» двигались фигурки, безмолвно жестикулировали. И было не понять, который там Вадим, а который генерал Разин.
Кто из них кто, выяснилось, когда группа двинулась к штабу. Генерал, как и положено, зашагал впереди всех. Вадим, естественно, поплелся последним. И по тому, как он плелся, по его опущенной голове и плечам сразу стало понятно, что дела наши плохи.