ЖАНРЫ

Воля и власть (Государи московские - 8)

Балашов Дмитрий Михайлович

Шрифт:

– Филимон у нас! Живой!
– громко сказал Иван, и так и не понял, услышал его или нет умирающий Василий, прошептавший, едва слышно, почему-то два имени: - Фатима... Кевсарья...
– А та еще крепче, еще отчаяннее обвила его голову руками.

Иван с Любавой на цыпочках вышли в соседнюю горницу, присели, стараясь ничего не касаться, на краешек лавки. Оба молча подумали о похоронах, и Иван сказал, разлепив ссохшиеся губы: <Тута, в Кремнике, иноки ходят, ченцы, подберут!>– Любава молча кивнула, не открывая рта.

Так они сидели и час, и другой, и третий, изредка заглядывая за заборку. Василий каким-то чудом сумел забраться на постель и лечь рядом с Кевсарьей-Агашей и теперь Иван боялся подойти, боялся вопросить - узнать, жив ли еще который из них? Любава оказалась храбрее, почерпнула квасу, решительно подошла к ложу, позвала того и другого. Агаша медленно открыла мутный взор, испила квасу, стукаясь зубами о край кленового ковша, вопросила, чуть слышно, шелестящим шепотом: - Где Василий?
– Тута он, рядом с тобой!
– в голос ответила Любава. Кевсарья медленно улыбнулась и дрожащею рукой еще раз обняла супруга, даже попыталась повернуться к нему. Дрожь прошла по всему ее телу, последняя пенистая мокрота потекла изо рта, и глаза начали мутнеть. Любава со страхом, пересиливая себя, какой-то тряпочкой закрыла глаза умирающей, а потом отбросила эту тряпочку подальше и долго оттирала пальцы квасом. Потом взглянула, испугавшись враз, не запрыгнули ли блохи ей на ноги, и, пятясь, вылезла из покоя, решительно потянувши Ивана.

– Пошли!

– Васька еще жив?
– вопросил тот, собачим жалобным взором поглядев на сестру.

– Не ведаю! Не шевелитце уже!
– отмолвила Любава и сурово добавила: Поидемо! Дети у нас!

Иван встал, покивавши и свесив голову.

– Остался бы хошь Иван... Сударушка была у ево тута...
– Не кончил. На дворе, по колокольчику догадав, что движутся монашеские носилки, подошел и изъяснил об умирающих. Смертельно уставшие иноки разом кивнули ему и молча направились к порогу Васькиного дома.

Над Москвою плыл и плыл непрерывный погребальный звон.

Лутоня с Мотей прикатили в Москву по первому снегу. В исходе осени от чумы, - на сей раз не пощадившей и их деревню, скончалась Неонила со всем семейством, умер Игнатий, ражий сорокалетний мужик, до самого конца таки не возмогший понять, как это он - именно он!
– мог заболеть какой-то дурной харкотной болезнью, по его мнению, трогающей слабосильных сбродней да горожан. Умер и Обакун, не поберегшийся, ухаживая за братом. Словом, из всего многочисленного Лутонина выводка уцелели только Услюм, тот, что ездил с дядей Василием в Орду, да Забава с детьми - Лутохиными внучатами. Внуков, потерявших родителей своих, набиралось, даже за вычетом погибших от чумного поветрия четырнадцать человек. Кое-кто уже оженился или вышел замуж. Забава уже дважды считалась бабушкой, имели детей и Пашины дети, оба сына и дочь. У Неонилы, у которой погибло пятеро, все-таки оставался шестой сын, пошедший служить в дружину Юрия Дмитрича, и дочь, у которой жених умер перед самой свадьбой, оставив ее непраздной, ожидала теперь <незаконного> последыша, которого уже очень любила: шевелился в животе, был живой, жалимый, и уже просился наружу. Словом, Лутонин род никак не хотел вымирать и множился на глазах, в отличие от Федоровского, от которого остался только Серега, давно уже посхимившийся и избравший себе духовный путь.

И теперь, заслышав о болезни Ивана, Лутоня с Мотей, пренебрегая заразою, оба устремили в Москву. Выехали по первому снегу. В то время, как розвальни, переваливаясь с бугра на бугор и едва не опрокидываясь, миновали лесную дорогу, Лутоня правил, а Мотя сидела, завернувшись с головою в овчинный тулуп, и обеими руками держалась за ободья саней. Оба молчали, переживая и прикидывая, что же делать теперь? Один сын остался у Ивана Никитича, Серега, и тот монах! Неужели и Островое, и сытная служба даньщика при владыке - все обратится в ничто, и они, Услюмовы, лишатся, как говорится, <крыши над головою>. Все же и покойный Василий, и тем паче Иван могли замолвить слово перед сильными мира сего, при всякой служебной пакости: наезде ли княжеских сбиров, неправедного запроса боярского, самоуправства городских ключников... Все было к кому обратиться, к кому воззвать и - как же теперь?

Лутоня молчал. Шестидесятипятилетний мужик, он вспоминал теперь, как пришел, когда-то, грязный, голодный, вшивый и обобранный к тетке Наталье Никитичне и как она его приняла, умыла, одела и накормила. И как пригрела их, молодых, голодных, маломочных, устраивала им свадьбу, наставляла и мужа, и сына, дабы не гребовали сельской родней. Мотя молчала, вся целиком завернувшись в просторный овчинный тулуп. Вздрагивала и, верно, плакала. Оба они уже сильно чуяли подкатившие годы, растеряли в нынешний мор почти всю семью, а жизнь не переделаешь! Что прошло-прокатило, то и осталось в памяти, в сердечных воспоминаниях.

Старший сын Павла, зарубленного татарами Едигея, двадцатидвухлетний ражий мужик, скакал впереди на саврасом мерине - не хотел перегружать сани, в которых лежали деревенские гостинцы: бочонок меда, да медвежья полть, да еще четыре барсучьих и две волчьих шкуры, кроме медведины на продажу, кончалась соль, да и железной ковани нать было куплять в торгу. Молчали. Молчал и лес, засыпанный первым снегом, еще не обнастевшим, пуховым. Мертвый черничник, да высохшие болотные травы еще выбивались кое-где из недружного покрова снегов, и маленькие лесные человечки, не ушедшие в свои зимние норы, еще выглядывали там и сям, пробегали по-за елками, пугая саврасого, который тогда начинал испуганно ржать, кося глазами, сбиваясь с ровной рыси. Проша иногда издали свистал деду с бабой - не отстали чтоб, и тогда саврасый поджимал и ставил уши торчком, а иногда коротко ржал в ответ.

– Я бы Прохора, вон, посадил на Островое!
– произнес Лутоня, когда уже подъезжали к Рузе.
– Дак не позволят ить! Не ратник княжой, мужик!

– А ежели к Юрию Митричу в ноги пасть, так, мол, и так!
– тонким голосом, высовывая нос из пышного, капюшоном, ворота, отозвалась Мотя.

– Пасть-то, пасть, - ворчливо отверг Лутоня, - да у ево, вишь, своих зубастых хватат! Почтут выморочным, и на-поди!

– А Сергей?

– Токмо что Сергей!

Оба опять надолго замолкли. Сергей мог село передать на помин души владыке Фотию али в какой монастырь, хошь сейчас, хошь в старости... Застать бы Ивана в живых! На то, что выстанет, оклемает, надежды не было. От черной хвори не выздоравливал еще никто.

Перед самой Москвой (верхового за Рузой припрягли в сани коренником, а Проша сел за возницу) то и дело кони сбивались в упряжке, храпели, пятили, отступая и сторожко обходя трупы. Когда добрались наконец до знакомых ворот, в Занеглименье, чаяли, что некому станет и отокрыть ворота.

Слава Богу, старик Гаврило оказался жив. Молча завел коней, молча выпряг и только уже заведя в стаю, разгибаясь, вымолвил:

– Вовремя приехали! Сожидал! В памяти ищо...

Лутоне вдруг уже на крыльце стало страшно. Он дождал Мотю, оба, теснясь плечами, и пролезли в жило.

– Приехали!
– раздался из угла скудно освещенной хоромины хриплый голос Ивана.
– Застал, ну, теперь и помирать мочно!

Любава из-за перегородки тоже подала слабый голос: <Кто ни-та?> Мотя заспешила туда.

Кто-то таился в темноте, кто-то прятался по углам, слышались редкие вздохи и всхлипы. Иван, кивнув, приказал прислуге вздуть иную свечу.

– Вот...
– сказал с отстоянием.
Цаты семейные, материны выходные душегреи, и те, помнишь, серьги, что прадеду нашему подарила тверская княжна... Тебя сожидал! Не истеряй! Не то налетят, расхватают, как воронье на падаль! Серегу сожидаю с Алексеем... Коли умру - дожди! Серега под Владимиром, у Фотия, а Алешка старшим в княжей дружине, боярин уже, далеко пойдет! Их обоих дожди! Не то без нас тута покотом... Вона, сидят по углам плачеи да родственницы, незнамо, чьи и отколь! Набежало народу! Ни заразы не боятся, ниче!
– (Из угла, из темноты, донеслось неясное злое старушечье бульканье.) - Вот, вот! И сына Васиного, татарчонка Филимона, не обидь, не дай обидеть, говорю, все ить на ево отписал, на ево с Сергеем! А Алексею отцову бронь! И саблю отцову. Не воин Серега-то, ему ни почем, не на что... Повидь, темных-то из углов, молитвой...
– Иван явно начинал мешаться в речах. Лутоня встал, приотворив дверь, крикнул с улицы Проху да старика Гаврилу и, настежь отворив двери (разом в застоявшийся смрад избы пахнуло свежим снежным холодом), повелел:

– А ну! Подь! Подь! Подьте отсюдова!
– кого-то, заупрямившегося было, встряхнул, приподняв за шиворот, какого-то могутного жирного мужика выволакивали втроем, а тот, прикидываясь юродивым, мычал, никак не хотел уходить, пока Прохор не двинул его наотмашь по шее. Мотя тем часом дралась с какой-то настырной старушкой, вцепившейся в скрыню с добром и повторявшей: <Мое там, мое!> Последнюю нищенку, что пряталась аж под кроватью, небрегая заразой, выволокли, зацепив кочергой, да тою же кочергой чувствительно-таки и огрели по заду уже в дверях.

Поделиться с друзьями: