ЖАНРЫ

Воображая город: Введение в теорию концептуализации
Шрифт:

И здесь мы приходим к следующей проблеме – проблеме неспецифичных концептуализаций.

Неспецифичные концептуализации: машина безразличия

Язык – это вирус.

У. Берроуз

Парадоксальная природа концептуализации выражается в следующем: моделируя свой объект, мы сопрягаем все более и более тонкие различения, чтобы перестать видеть бросающиеся в глаза различия между конкретными объектами. После концептуализации разные объекты становятся «разновидностями», «экземплярами» одного объекта. Москва и Париж – это разные города? Да, но только пока мы не приступили к их концептуальному моделированию. После парадигматического сдвига – это просто Город 1 и Город 2, две разновидности Бурдьёполиса (или Веберополиса, или Гофманополиса). Таково свойство неспецифичности: концептуализация не делается для уникального объекта, «the Города». Однако приведенная выше концептуальная схема обладает еще двумя свойствами – масштабируемостью и трансферабельностью.

Масштабируемость означает, что в той же системе различений могут быть описаны объекты предположительно аналогичной природы, но меньшие или большие по масштабу, нежели интересующий нас объект – «город». Почему не страна? Ведь не только город является объективацией и натурализацией социального пространства в пространстве физическом:

То же относится и к столице [la capitale], которая – по меньшей мере, во Франции – является местом капитала [le capital], т. е. местом в физическом пространстве, где сконцентрированы высшие позиции всех полей и большая часть агентов, занимающих эти господствующие позиции. Следовательно, столица не может мыслиться иначе, как в отношении с провинцией, которая не располагает ничем иным, кроме лишения (относительного) и столичности, и капитала [Бурдьё 1993: 55].

Почему не отдельное здание или помещение? Университетская аудитория – тоже результат объективации социальных различий в физическом пространстве [Bourdieu 1990: 177–199].

Бурдьё упоминает кабильский дом – объект своего более раннего исследования – в качестве предмета той же природы, что и город. Предположительно дом также несет на себе отпечаток отношений агентов и их практик. Но это не совсем так. Хотя потенциально хижина может быть концептуализирована как «габитат» и описана через связь с габитусом и практикой, сам Бурдьё не делает этого шага масштабирования. Для кабильского дома он использовал совсем другую – антропологическую – концептуализацию (к ней мы еще раз вернемся в шестой главе). Бурдьё детально описывает оппозиции, структурирующие жилое помещение («внутреннее – внешнее», «правое – левое», «темное – светлое», «запад – восток», «женское – мужское», «человек – животное», «прошлое – будущее»), именно как символические оппозиции. Он заключает:

Если теперь вновь обратиться к внутренней организации дома, можно увидеть, что ориентация дома прямо противоположна ориентации внешнего пространства, как если бы она получилась в результате поворота на 180° по оси фасадной стены или по оси порога. Если, перешагнув порог, встать лицом к ткацкому станку, то стена, у которой он стоит, освещаемая прямыми лучами утреннего солнца, будет внутренним светом (подобно тому, как женщина является внутренней лампой), т. е. востоком внутреннего, симметричным востоку внешнего [Бурдьё 2001: 537].

Западная стена дома – это «внутренний восток». А «внешнему югу соответствует внутренний север». Что позволяет кабилам получить двойной символический выигрыш:

Двойная ориентация пространства дома приводит к тому, что можно одновременно войти и выйти с правой ноги в прямом и переносном смысле слова, получая всю магическую прибыль, связанную с этим направлением, при том что никогда не разорвется связь, которая соединяет правое с высоким, со светом и с благом [Бурдьё 2001: 537].

Тот факт, что в описании кабильского дома Бурдьё больше похож на Леви-Стросса, чем на себя (более позднего), не должен вводить нас в заблуждение: будто бы существует предел масштабирования, и система концептуальных различений, «работающая» для города и страны, не подходит для описания отдельного дома. Последовательный бурдьевист способен переместить кабильскую хижину в Бурдьёполис небольшим усилием продуктивного теоретического воображения. Таково свойство всех неспецифичных концептуализаций: они не приклеены намертво к объектам одного масштаба.

Другое их свойство еще любопытнее.

Трансферабельность – это способность концептуальной схемы описывать объекты иной природы, нежели те, для которых она была разработана. Давайте заменим в описанной выше бурдьевистской концептуализации города всего один элемент, один концепт первой орбиты. Заместим «физическое пространство» – с его местами и границами – «институциональным пространством», состоящим из разного рода учреждений. Еще конкретнее: будем говорить только об одном сегменте социального пространства (который Бурдьё называет «полем науки») и об одном типе учреждений – об университетах, факультетах, кафедрах, лабораториях, журналах, исследовательских институтах. Что мы увидим? Конкуренцию агентов за ресурсы, сегрегацию и депортацию, воспроизводство устойчивых паттернов отношений, специфичные для данного поля практики и не менее специфичный габитус Homo Academicus [Bourdieu 1988]. Применительно к России мы, вероятно, опишем, как происходила поляризация университетов и институтов Российской академии наук, как в 1990-е годы случился массовый отток агентов и ресурсов из РАН, как на этом фоне сформировалось новое противостояние «старых» и «новых» университетов, как западные фонды переструктурировали институциональное пространство, инсталлировав новые практики научного производства [Батыгин 2000]. В случае отечественной социологии мы сможем объяснить, к примеру, как сформировался новый класс социологов-теоретиков, как их противостояние с эмпириками перешло в активную фазу внутри «новых» университетов, и как – благодаря альянсу с «внешними» агентами – им удалось утвердить свое положение, в том числе и на рынке исследовательских проектов. Какое место в этой схеме будет отведено их теоретическим построениям? То же, что и в концептуализации города, – дискурсам агентов. Я пишу этот текст – отрывая бурдьевистскую концептуализацию от бурдьевистской же эпистемологии [Бурдьё 2002], требуя смотреть на концептуальные схемы вне «породивших их социальных условий и отношений», – потому что принадлежу к определенному классу агентов, преследующих собственные интересы. И тогда моя книга не более чем ход, сделанный одновременно на двух досках: на поле науки, чтобы прирастить символический капитал, и на поле городских исследований – чтобы закрепить положение своей исследовательской команды. Даже сказка Андерсена «Принцесса на горошине» более не невинна (любопытная бурдьевистская реинтерпретация этой сказки была предложена М. Генковой 2 ).

2

«Вспомним сказку „Принцесса на горошине“. Здесь существует, с одной стороны, модализированное доксическое отношение (дистанция между хабитусом и хабитатом), а с другой стороны, ясно сформулированный и старательно подготовленный „практико-логический эксперимент“. Для того чтобы стала возможной предикация „Она – настоящая принцесса“, нужно определить [социальные] условия возможности этого суждения» [Генкова 2000: 67].

Описывая возникающее расслоение, поглощение «старых» университетов «новыми», замещение и депортацию (за пределы институционального пространства) одних агентов другими, бурдьевист проанализирует науку в той же системе различений, что до этого анализировал город. За наукой последуют литература, право, религия, спорт. Свойство трансферабельности делает возможным расширение списка объясняемых феноменов практически до бесконечности, включая в него даже саму объясняющую схему.

И вот здесь происходит сбой. Трансферабельность – это то, что позволяет нам переносить модели мышления из исследований этничности в исследования техники, из исследований религии – в исследования города, из исследований языка – в исследования права. Однако именно из-за такой неспецифичности и «всеядности» языков описания они со временем утрачивают свою объяснительную силу. Отсюда основной драйв написания этой книги.

Мы не можем отказаться от требования концептуализации и вернуться к блаженной невинности синтагматического нарратива урбанистов («Город – это и люди, и машины, и здания, и еда, и мусор, и мэр, и анонимность, и эпидемия, и турникеты в метро…»). Но имеющиеся у нас в запасе инструменты воображения стремительно приходят в негодность. Мы по инерции пользуемся системами различений и языками описания, которые производят типовые образы объекта (подобно типовому жилью в Советском Союзе). Чтобы вырваться из этого порочного круга, нужно попробовать научиться «мыслить город иначе», обратившись к новым теоретическим интуициям.

Контингентность города: «способность быть иным»

Даже сама реальность относительна к схеме: то, что считается реальным в одной системе понимания, может не считаться таковым в другой.

Д. Дэвидсон

Посмотрим еще раз на процитированный выше тезис Бурдьё:

Следовательно, столица не может мыслиться иначе, как в отношении с провинцией, которая не располагает ничем иным, кроме лишения (относительного) и столичности, и капитала.

«Не может мыслиться иначе» здесь – ключевое высказывание. Действительно, нельзя сказать «столица» и не сказать «провинция», без одного не может быть другого. Но, согласившись с тем, что «столица» не может мыслиться в отрыве от «провинции», мы только что автоматически согласились с тем, что «провинция» не может мыслиться иначе как «лишенная столичности и капитала». Создание видимости отсутствия альтернатив – проверенный, но весьма ущербный ход, к которому главный архитектор Бурдьёполиса прибегает по нескольку раз в каждой книге. Вспомним еще одно процитированное выше высказывание:

Поделиться с друзьями: