Вопросы жизни Дневник старого врача
Шрифт:
В этом ресторане все блюда были на подбор воистину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинской пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat).
Этот деликатес мне памятен еще и потому, что он предложен был одним бедным еврейчиком как нежное питательное средство.
Это предложение, о котором и теперь не могу вспомнить без смеха, было сделано в клинике Грефе1.
Знаменитый профессор имел обыкновение иногда спрашивать практикантов в его клинике о диете, необходимой для того или другого больного; при этом он требовал иногда от практиканта и довольно подробного меню для случаев из частной практики. Речь шла о режиме для какой — то слабой и бескровной дамы.
— Какое бы вы предложили нежное и вместе с тем питательное кушанье для этой ослабевшей и деликатной особы? — спрашивал Грефе у практиканта — еврейчика, которого я нередко встречал в нашем ресторане.
— Sellerysalat, — отвечал он в полной уверенности, что более приличного блюда для его больной никто не предложит.
Я, с своей стороны искренно, от души, помогал Штрауху в его занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной хирургии, читал с ним и репетировал, словом, делал, что мог. Через два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я, возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчивать гостей на его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня не менее сельдерейного салата смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде — это чего — нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже, конечно, давно отдавшую Богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от
костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга, и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.
1 октября
От 1–го листа до 79–го, то есть университетская жизнь в Москве и Дерпте, писана мною от 12–го сентября по 1–е октября [1881 г.], в дни страданий: «Dies illae, dies irae…*1
Благодарю моего Господа Бога, что страдания не лишили меня способности живо вспоминать старое, думать и писать.
Да будет воля святая Твоя!
10 октября
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13–го)? Надо спешить с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830–х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир Божий не иначе, как чрез изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали, именно, веровали в философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутии.
Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки геге — левой философии, но, тем не менее, это философское направление всех наук того времени препятствовало и медицине следовать спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Те дни, дни гнева (лат.).
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у него можно найти «cette chirurgie supreme et transcendentale*1.
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода германской медицины, и перехода весьма быстрого, к реализму; начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук, празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.
Но я застал еще в Берлине практическую медицину почти совершенно изолированною от главных реальных ее основ: анатомии и физиологии. Было так, что анатомия и физиология — сами по себе, а медицина — сама по себе. И сама хирургия не имела ничего общего с анато — миею. Ни Руст, ни Грефе, ни Диффенбах2 не знали анатомии.
Руст, говоря однажды на своей клинической лекции об операции Шопарта, сказал весьма наивно: «Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть стопы».
Грефе при больших операциях приглашал всегда профессора анатомии Шлемма и, оперируя, справлялся постоянно у него: «Не проходит ли тут ствол или ветвь артерии?»
Диффенбах просто игнорировал анатомию и подшучивал над положением разных артерий. Опасение повредить надчревную артерию при грыжах считал праздною выдумкою. «Das ist ein Hirngespenst»3, — говорил он своим ученикам про надчревную артерию (a. epigastrica).
Мало этого: Диффенбах до такой степени был чужд поверхностных анатомических понятий, что однажды послал Иог[анну] Мюллеру кусочек, вырезанный им из языка у заики, прося, чтобы Мюллер определил, какой это мускул?
О профессорах терапии и патологии, о клиницистах по внутренним болезням и говорить нечего.
Объективный экзамен при постели больного почти не существовал у терапевтов; постукивание и послушивание употреблялось более как dеcorum4.
Вскрытий трупов сами профессора не делали и не присутствовали при них, да и присутствие их там ни к чему бы не повело при их полном незнании патологической анатомии.
Однажды я увидел в руках студента, вскрывавшего труп, довольно замечательный образец аневризмы5 легочной артерии, впрочем плохо вырезанной из трупа; я обратил внимание студента на редкость случая и посоветовал ему представить препарат профессору терапии Горну
(Ногп), в клинике которого находился пред смертью страдавший аневризмой.
— Да что же тут наш Горн поймет? — отвечал наивно студент.
Из всех занимавшихся стетоскопом был только один молодой человек, д — р Филипс, предлагавший себя и для privatissimum, но охотников не являлось.