Вопросы жизни Дневник старого врача
Шрифт:
Не одна наглядность, — и слово интересует детей; как слово, так и раннее обучение грамоте я считаю необходимым делом для культурного общества. Евреи как древний, много испытавший народ знают это по опыту; пятилетних детей они сажают за грамоту, да еще за какую, — не чета нашей, усваиваемой теперь по звуковому и другим новейшим способам. Еврей употребляет грамоту именно для воздействия на затаенные, еще неразвитые (религиозные) стремления души к высшему началу. Этим держится еврейство, и его способ обучения детей, несмотря на его отсталость и грубость приемов, имеет важное значение в жизни.
Наблюдав развитие детей в еврейских школах, я не заметил, чтобы их способ обучения много препятствовал действию наглядности; за исключением некоторых индивидуальностей, склонных чрез меру к отвлечениям и религиозному фанатизму, большая часть еврейских детей легко приобретает все то, что дается наглядным обучением; но религиозное настроение, сообщенное ранним воздействием слова, их не оставляет на целую жизнь, и несмотря на их семитические инстинкты и внешний, тяготеющий на них, гнет.
Но если еврейский меламед [67] , с его незатейливыми средствами, так умеет сосредоточивать внимательность пяти — шестилетних ребят на изучении мертвого для нас языка, то, значит, искусство это нетрудное.
67
Вселенная делится на две части: небо и землю (лат.).
Почему же оно у нас не процветает, а если и прогрессирует, то черепашьим ходом?
Не говоря уже о том давнем времени, когда я сам учился, не более как двадцать лет назад, я, быв попечителем двух учебных округов, ужасался, видев, как мало знакомы были учителя и весь официальный персонал наших школ с этою главною отраслью в педагогии. В это замечательное время наши педагоги вспомнили о Песталоцци [68] и Дистервеге [69] и
68
Меламед (на идиш) — учитель начальной еврейской религиозной школы. И.Г.Песталоцци (1746–1827) — швейцарский педагог.
69
Ф. — А.Дистервег (1743–1816) — немецкий педагог, популяризировал идеи Песталоцци.
возлагали большие надежды на наглядное обучение, думая найти в наглядности талисман для культуры детской внимательности. И я сам не был свободен от этого увлечения. Но опыт не оправдал розовых надежд.
Теперь я убедился, что ни наглядность, ни слово, сами по себе, без умения с ними обращаться как надо и без других условий, ничего путного не сделают. Я убедился еще в том, и это главное, что односторонность в культуре внимательности у народа, как наш, еще недавно выступившего на поприще образования, никуда не годится.
Одностороннему меламеду это дело удается, несмотря на грубейшие приемы, потому что у евреев, как у народа древнего, есть традиция образования, да к тому же еще грамота и религия в понятии еврея неразлучны. Западные народы могут также быть односторонними в образовании, и опять потому же, что имеют предания и традиции. У нас же их нет, и мы живем и начинаем учиться во время, вовсе не благоприятное для действия и силы традиций.
Вся жизнь моя сложилась бы другим образом, если бы при моем воспитании сумели развить и хорошо направить мою внимательность. Недостатка в этой способности у меня не было; была, и не в малой степени, и разносторонность ума, но и то, и другое были так мало культивированы, что я легко делался односторонником, не умея обращаться с моею внимательностью и направлять ее как следует.
Вообще, мне кажется, на эту замечательную психическую способность мало обращают внимания. Можно обладать прекрасно устроенными от природы органами чувств; эти органы могут быть очень чуткими к принятию впечатлений, могут отлично удерживать впечатления, а потому и отлично содействовать внимательности; но если она сама будет неразвита и заглушена беспорядочным и, выражаясь по — немецки, ту — мультуарным (Шумным (нем.)) наплывом впечатлений, в детском возрасте, то ничего путного не выйдет, — разве сам Бог поможет, наконец, человеку, уже более или менее взрослому, углубиться в себя и понять, чего ему недостает для самовоспитания.
С материальной точки зрения, внимательность есть особое состояние напряжения тех элементов мозга, которыми воспринимаются приносимые органами чувств впечатления. В самый момент действия это напряжение не может не быть односторонним; но культурою (упражнением) его можно сделать менее односторонним.
Так, астроном, во время наблюдения за прохождением звезд, может сосредоточить свою внимательность на впечатления зрительные и слуховые в одно и то же время, смотря в телескоп и прислушиваясь к колебаниям маятника. Но, сверх этой чувственной внимательности, есть еще и другая, как кажется, отличная от первой: внимательность к более глубоким психическим процессам; внимательность к собственному своему «я», то есть к своей мысли, воле, влечениям и т. п. Культура этой способности ведет к тому, что наше «я», следя за самим собою, делает из себя и для себя же нечто внешнее, объективное.
Кто хочет помочь ребенку сделаться человеком, тот не должен упускать из виду эти два направления внимательности; но в этом деле представляется воспитателю необыкновенная трудность; при культуре внимательности необходимо уменье индивидуализировать. Слишком скорое и неосторожное развитие, например, внутренней (так назову ее) внимательности у некоторых от природы и без того склонных к отвлечению (т. е. к внутренней, психической жизни) детей сделает из них легко непрактичных самоедов. Непомерное развитие чувственной внимательности, при хорошем природном устройстве чувств, сделает их легко грубыми сенсуалистами и поклонниками чувственной красоты.
Чем ранее начнет развиваться внимательность, тем лучше для культурного человека. На первое время достаточно, если мы останемся благоразумными наблюдателями этого развития и не будем надоедать натуре нашими выдумками.
Довольно раннее обучение грамоте при пособии наглядности я считаю самым надежным средством к правильному развитию внимательности. При этом способе нельзя опасаться одностороннего развития; при нем участвуют к возбуждению внимательности и глаз, и ухо, и осязание, и самое слово. Только впечатления, приобретенные этим путем в раннем детстве, и остаются в нас цельными и связными; красною нитью тянутся они чрез всю жизнь.
Что, в самом деле, связного осталось в архиве моей памяти от шес — ти — восьмилетнего возраста? Грамота, которой я учился по картинкам, и самые картинки (карикатуры); читая теперь какую — нибудь книгу, мне стоит только хоть немножко отвлечься в прошедшее, и «А — Ась, право глух Мусье», сейчас вынырнет откуда — то, как из омута. Все прочие воспоминания моего детства в этом возрасте (6–8 лет) или туманны и призрачны, или же отрывочны и сомнительны.
Я различаю, однако же, довольно отчетливо мои самые ранние воспоминания от других позднейших (например, из 13–летнего возраста). Я не сомневаюсь, например, что удержавшееся весьма ясно представление моей матери еще моложавою женщиною в красном массака цвета платье, в чепце с двумя темно — русыми буклями на лбу, осталось у меня в памяти от восьмилетнего возраста.
Моя мать, как я слышал от нее, вышла замуж 15 лет, имела 14 детей; я был предпоследним (последний ребенок умер вскоре после рождения); следовательно, ей не могло быть более 36 лет, когда мне было 8; потом же, когда я ходил в школу 12–летним мальчиком, я уже ее помню не такою; утрата двух взрослых детей и невзгоды жизни, стрясшиеся над нею в течение этого времени, сильно изменили ее наружность; она постарела, и образ ее сливается уже в моей памяти с другим, позднейшим, так что теперь мать моя представляется мне в двух, совершенно различных один от другого видах; то как моложавая, смотрящая на меня с любовью женщина, в темно — красном капоте, чепце и буклях; то как старушка с сморщенным лицом, согнутым туловищем и туманным взглядом, почти такая же, какою она была в последнее время своей