ЖАНРЫ

Вопросы жизни Дневник старого врача

Пирогов Николай Леонидович

Шрифт:

Пропагандисты и крамольники следуют мудрому правилу: кто не против нас, тот за нас. Конечно, не все, а только не принимающие участия в убийствах, взрывах и т. п. Эти — то и наживают себе, всего более, отдаленные связи с недовольными.

Другие же, самые радикальные, intransigeants (Непримиримые (франц.)), действуют по тому же правилу, как и правительственная администрация: кто не за нас, тот против нас.

Выгода и сила, очевидно, на стороне заговорщиков; они действуют по двум противоположным принципам; наша администрация — по одному и то отчаянному и отвратительному для честных, справедливых и добрых граждан.

С подпольною печатью повторилась та же история, как и с «Колоколом»; о ней запрещено было упоминать в печати; приказано было игнорировать эту печать, тогда как она рассылалась и читалась молодежью и всеми любопытствующими.

Странно, чрезвычайно странно, если не бессмысленно, оставаться все при одном и том же средстве, то натягивая его донельзя, то ослабляя, когда приходилось невтерпеж, когда опыт с каждым днем убеждал все более и более, что это средство ненадежно, временно, паллиативно [139] в худом смысле, то есть, облегчавшее со вредом. Никто, как будто, не знал векового правила: погром стерпим и даже благодетелен, когда он, как гроза, очищающая атмосферу, разом, одним ударом прекращает зло.

139

Паллиативный — имеющий характер полумеры, приносящий лишь временное облегчение.

Но в государстве, не взволнованном революциями и междоусобными войнами, террор только тогда на своем месте, когда правительство

наверное рассчитало, что оно разом вырвет причину смут и крамолу с корнем вон. Это — глубокого ума дело, и у нас в мирное время, по случаю одних административных неудач в истреблении подпольной интриги, предпринять такую революционную меру, по малой вере, не безопасно для будущего спокойствия государства.

Я нарочно нигде не называл пропагандистов и наш жонд или нашу коммуну нигилистами, как величают убийц царя в иностранных газетах. По крайней мере, с нигилистами прежнего времени они мало имеют общего. Русский наш нигилизм в своем начале был, собственно, одно бесплодное отрицание. Какая — то вялая обломовщина в чисто русском вкусе. Сидит, лежит и отрицает. — «Дважды два — четыре». — «А кто мне сказал, что дважды два — четыре?» — «На то Бог ум дал». — «А кто его, этого Бога — то, знает?» — «Это идеал». — «А что такое идеал?» — «Выше того, что видишь и щупаешь, ничего нет», и прочее и прочее в этом роде. Таких, по крайней мере, господ я встречал под названием нигилистов.

Умнейшие, более образованные и талантливые из них, конечно, не были бессмысленны в этом роде. Они серьезно занимались наукою; но их я бы скорее назвал материалистами, чем нигилистами; от прежних материалистов они ничем не отличались, на мой взгляд.

Правда, крайние и более практические из нигилистов прямо напирали отрицанием на нравственность, считая все позволенным, или, вернее, непозволенным.

Но, как известно, понятия о нравственности и в школе материалистов весьма различны. Я полагаю, что люди нигилистического пошиба могли только дать порядочный контингент коммунарам, жонду и другим политическим заговорщикам.

Может быть, я, не имеющий возможности смотреть на происходящее у нас с птичьего полета, и ошибаюсь; но, как честный гражданин, любящий свою родину не менее тех, которые глядят на нее сверху, не могу в ее настоящем смутном состоянии отказаться от права каждого человека высказаться, как я смотрю на все дело.

В одном я уже, верно не ошибусь, это утверждая, что кровь с царского венца смывается или кровью, или слезами благодарности и восторга.

Смыть кровью — это значит террор; без этой крутой и беспощадной меры пролитие крови, отрывочное, равнодушное или хроническое, раздражает только нервы общества и озлобляет еще более недовольных. Смыть слезами радости — это значит поселить в подданных веру, что их царь — освободитель сделался царем — искупителем, принеся себя в жертву за грехи всех, — и народа, и властей

И чем более вдумываюсь я в смысл всего прошедшего, тем более убеждаюсь, что при настоящем положении нельзя возвращаться назад.

Будут ли пролиты кровь или радостные слезы, все — и власти, и народ — должны быть убеждены, что страну нельзя уже свести с пути прогресса, на который она была выведена Александром II. И мне сдается, чем прямее и ровнее будет этот путь, тем вернее будет успех.

7 марта

Когда мне было лет 17, я вел дневник, потом куда — то завалившийся; от него осталось только несколько листов, я помню, что записал в нем однажды приблизительно следующее: «Сегодня я гулял с Петром Григорьевичем (Редкин, — это было в Дерпте); мимо нас проскакала карета и забрызгала нас грязью. Петр Григорьевич как — то осерчал и с досады сказал: «Ненавижу до смерти видеть кого — нибудь едущим в карете, когда я иду пешком». А я, помолчав немного, ни с того, ни с сего, говорю ему: «А знаешь ли: вчера в темноте я попал в грязь около Дома [140]глухой улице); вдруг слышу, скачет во весь опор, прямо на меня, с песнями, извозчик, везет пьяных и сам, видно, пьяный; ну, думаю, как бы не задавил. Не успел я собраться с мыслями, а он уже наскакал и тотчас же круто повернул от меня; значит, в человеческом сердце есть врожденная доброта; зачем извозчику, да еще хмельному, было сворачивать, а не скакать прямо на меня? Никто бы и не пикнул, и я остался бы лежать в грязи».

140

Dom, Domberg — Собор, Соборная гора, где в Дерпте помещался анатомический институт и клиника.

«Это, брат, не врожденная доброта, — заметил Петр Григорьевич, — а страх, timor Domini (Страх Божий (лат.)), только не Божий, а государев»».

Почему этот пассаж из моего старого дневника приходит мне теперь, через 53 года, на память? A propos des bottes?(Ни к селу, ни к городу (франц.)) Почему еще и тогда этот незначащий разговор наш, двух молодых людей, сделал на меня такое впечатление, что я внес его в мой дневник? Мало этого: этот незначащий разговор приходил мне в голову каждый раз, когда я думал, говорил или читал о современных доктринах или социальных утопиях.

Это, может быть, глупо и не стоило бы теперь вносить в мою автобиографию. Но ведь я пишу ее не для печати, а для себя, решившись не скрывать от себя и того, что сам нахожу schwach (Слабым (нем.)). Не хочу же я казаться самому себе умнее? Дело в том, что у меня, по странной ассоциации идей, давнишний, гроша не стоящий, разговор сделался каким — то наглядным выражением последствий или действий на человеческую природу двух прав: естественного и государственного (или вообще юридического права). Одно выразилось, конечно, в одном моем представлении, только основанном на словах Петра Григорьевича, — чувством ненависти, другое — чувством страха. С тех пор мне всегда казалось, что знаменитое droit de l'homme (Право человека (франц.)) возбуждает, и на самом деле, только ненависть, а юридическое право — боязнь. Странно, ненаучно и потому, может быть, нелепо. Но так мне кажется. Кто знает это пресловутое droit de l'homme? На каких скрижалях и кем оно начертано? Сам человек приписывает себе, то есть, изобретает для себя права и, значит, все зависит от того, как он на себя посмотрит снизу, сверху, сбоку, и потом как еще все эти сторонние воззрения соединит и как их комментирует. Даже самое главное, право прав, право на жизнь и смерть, и то он может и присваивать себе, и отвергать у себя. Но, присвоив себе то или другое право, чувство ненависти и неприязни для него делается неизбежным, как скоро этим правом он почему — нибудь не в состоянии будет пользоваться. Так, это право прав, право на жизнь, есть не более как комментарий, наш собственный комментарий факта: мы живем, ergo, имеем право жить.

Но не миражно ли это право, когда самый факт, на котором оно основано, может каждую минуту прекратиться и кончиться? Хорошо право, которое ежеминутно может быть отнято у каждого из нас? И жизнь делается всего скорее ненавистною, когда она рассматривается как наше право. Не ближе ли к правде, не нормальнее ли та жизнь, которою мы пользуемся вовсе не по праву, и не как правом, а попросту, без затей. Живем, потому что живем, и так надо быть, таково наше предопределение, как следствие причины причин. Вольно нам подводить это под категорию прав!

Но если на жизнь нет права, а есть только сама жизнь, как роковой факт, то что же наше право на смерть? Да это право сильного. Воля, как намерение, осуществленное в действии, — продукт жизни, сильнее жизни, и потому может ее прекратить на каждом шагу. Таких прав немало на свете! И человек, с его милою логикою, не задумался назвать и проявление силы правом. Да не потому ли, что каждый мыслитель, толкуя о праве, невольно сознавал суть права в силе?

А правда? А справедливость? А нравственный закон?

Да, на аналитических весах мыслителя эти противовесы сильно опускают одну чашку, но стоит только силе слегка прикоснуться к другой и весы покажут другое.

Что же знают все другие статьи пресловутого droit de l'homme? Если уже права на жизнь никто нам не давал и мы пользуемся ею Dei gratia (С Божьей помощью (лат.)), то что такое право на равенство, свободу, братство? Не чистые ли миражи эти права? Они возбуждают только ненависть, потому что недостижимы, за ними гоняются, а их нет.

Право можем мы себе творить и утверждать только на то, что можем себе дать, и собственно, по Божьи, что можем дать не насильно. Право собственности и право личности, наследственности, — все они искусственны, созданы человеком, но именно потому они и есть права; их можно было дать и признано было за лучшее для человеческого общества их дать ему.

Поделиться с друзьями: