ЖАНРЫ

Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:

— У кого же ты взял, гадёныш? Я спрашиваю, у кого? Задушу, подлюку, задушу… — приглушённым голосом, почти шёпотом твердит рослый Коновалов, сидящий верхом на Яшке Жуке. Одной рукой Коновалов сдавливает его горло, а ладонью другой бьёт его по лицу. Жук хрипит, тело его конвульсивно извивается, изо рта пена, глаза стеклянные, силы его иссякают, ещё мгновение — и он перестанет дышать.

Набрасываемся на Коновалова, с трудом разжимаем его руку, оттаскиваем в сторону. Он разбрасывает нас, рвёт на себе рубаху. Обнажаются грудь, живот. Правая сторона груди вся в рубцах, кожа натянута как на барабане.

Он подорвался на мине, идя в разведку за «языком», попал в плен, а потом в немецкий лагерь. В конце 1944-го года наши войска освободили его из плена, прошёл он Госпроверку. Обратно в армию не взяли как полного инвалида, и жил он с семьёй у себя в деревне. А в 1948-м арестовали, и вот результат — двадцать лет каторги «за измену Родине»!

До сегодняшнего случая мы знали его как уравновешенного, спокойного, крайне молчаливого человека. Многим из нас казалось, что ему гораздо труднее, чем большинству из нас. За месяц пребывания с нами он никому не жаловался, не говорил о своём безмерном горе и большой обиде. Стиснув зубы, он молчал и держал свою боль при себе.

Скромность, порядочность, чуткость к чужому несчастью не позволяли ему говорить о себе. И не каторга его пугала, не чудовищный срок. Он ведь пережил более страшное и тяжёлое: тяжелейшее ранение, голод, холод, издевательства, длинные ночи без сна и ожидание смерти от рук озверевших фашистов. Это только частица того, что свалилось на его истерзанное тело и измученную душу. Кто знает, как рвались его тело и сознание уйти из неволи?! Кому ведомы его радужные планы побега из звериного логова и горечь отчаяния и разочарования от несбыточности этих планов. Никому ведь не известны его муки отчаяния, ощущения безысходности, обречённости…

Для следователя, прокурора, суда его откровения были неубедительны и совершенно бездоказательны. Раз не мог бежать, почему не убил себя? — вот их «философия».

— Да люди ли вы? — вот что пугает его, не даёт спать ночами, мучает до изнеможения.

Наголову выше меня, широкий в плечах, с чудесными усталыми глазами, излучающими добро и искренность.

— И чего вы грызётесь, чего не поделили? Как вы только думаете жить? Мало срока, что ли? Могу уступить, — заканчивал он свои увещевания, разнимая дерущихся. И… буря утихала — враждующие; стороны расходились. В его словах, взгляде чувствовалась какая-то неуёмная сила, убедительность.

Он оберегал передачи от посягательств блатных. Сам он передач не имел. Попытки помочь ему, как правило, оканчивались неудачами.

— Несите и передайте старосте, у него очередники, он знает, кому дать. В тюрьме все мы одинаковые, все голодные и все несчастные, — говорил он, когда кто-либо предлагал ему из своей передачи сухарей или махорки.

Он всегда отказывался принять предлагаемые ему продукты, никогда не просил, не унижался, как некоторые, уже потерявшие себя, он препятствовал блатным отбирать по своему усмотрению или просто по чванливой прихоти лакомые куски из передач. Наверное, все видели в нём образец человека, считающего честность и справедливость эталоном для всех людей. Все чувствовали, что он, не подчёркивая, не говоря пышных фраз, напоминал нам нашу вчерашнюю жизнь с её гуманистическими нормами и навыками, подсказывал, что человек при всех условиях и всюду должен оставаться человеком, что тюремные каноны, исключающие душевную щедрость, справедливость, не являются какими-то незыблемыми и обязательными нормами.

Может быть, только благодаря этому человеку, его влиянию удалось преобразить камеру и взаимоотношения в ней людей.

Все, кто получал передачи, а таких было много, несли старосте камеры масло и сухари, колбасу и печенье, сало и белый хлеб, ягоды и табак, выкладывали всё это перед ним не в силу ранее сложившихся тюремных порядков, а с глубоким сознанием, что так должно быть, а не иначе, что это по-человечески справедливо.

Поделиться с товарищем куском хлеба, несмотря на гнетущее, не проходящее чувство голода и настойчивые требования желудка, несмотря на полное отсутствие уверенности, что завтра тебе опять будет передача — это доказательство, что люди ещё не потеряли себя, что они ещё не звери. И казалось, что все они радовались этому, даже «законники» уже не лезли в твой мешок, не выбирали по своему усмотрению всё, что только хотели, а терпеливо ожидали, что им дадут из общественного котла.

Долго ли так будет продолжаться — не известно, но до самого этапа, кроме сегодняшнего случая, установившийся порядок не нарушался.

— Погорячился я, братцы! Не жалко мне масла — попросил бы по-хорошему, разве я отказал бы?! Так нет же, полез втихую. Гадина ты, а не человек! Голоднее было, куда тяжелее, а последним куском делились! А ты?! Убить бы тебя, чтобы не коптил небо! И убью, попомни моё слово. Что ж молчишь? Скажи, как думаешь жить? Ну, скажи!

Ушёл из камеры Жук, так ничего и не ответил. Позже стало известно, что он забрал передачу Коновалова не из-за голода, а просто, играя в карты, и, ставя на кон его передачу, проиграл, и… взял!

Надо думать, что больше он этого не сделает! Поживём — увидим!

ПОКРОВ — ВЯТКА

Ночью поезд прибыл в Москву. До рассвета вагон гоняли по многочисленным путям и, наконец, затолкали в какой-то тупик.

Поздно утром по спискам из вагона вывели большую группу людей. Я остался в купе один. В вагоне стал совсем тихо, очевидно, и в остальных купе население тоже поубавилось.

За окном слышалась перекличка, затем «молитва», команда «марш», нестройные шаги уходившей колонны, глухое рычание собак, приглушённый говор. Потом всё смолкло. Стало совсем тихо, как в тюремной одиночке. Как-то непривычно, немного жутковато и кого-то или чего-то жалко. Конвоир уже давно не заглядывал в решётчатую дверь.

При первом же его появлении прошу вывести на «оправку». Не столько по необходимости, сколько из желания узнать, есть ли ещё кто в вагоне. Любопытство удовлетворено. Я не один. Почти в каждом купе, по крайней мере в тех, мимо которых я «проследовал» в туалет, были люди — по одному или даже по несколько человек.

На вопрос, когда дадут хлеб, получил «исчерпывающий» ответ: «сегодня дадут!». Уточнять не стал — бесполезно.

Вскоре дали хлеб и, к моему крайнему удивлению, банку каких-то рыбных консервов. Предупредили, что до утра следующего дня могу рассчитывать только на кипяток.

Глубокой ночью послышалось хлопанье дверей и быстрые шаги по тамбуру. Слышится счёт у вагона: первый, второй, третий… и счёт в вагоне: раз, два, три…

Открылась дверь и моего купе. Новые «пассажиры», мои будущие попутчики, заполнили купе до отказа.

Потребовалось не менее получаса, пока всё утряслось, нашлось место людям и их чемоданам, мешкам, узлам.

Рядом со мной оказался мужчина лет сорока, в хорошо сшитом костюме, демисезонном пальто и, что удивительно, с копной чёрных волос на голове. Все остальные пострижены наголо, как и я.

Вошедшие даже не заметили, что я был в купе уже до их прихода. Мой ответ, что я из Покровской тюрьмы, не произвёл на них интригующего впечатления и расспрашивать подробности у меня не стали.

Удививший меня своим франтоватым видом сосед представился довольно эффектно и впечатляюще…

* * *

А.Я. КАПЛЕР

— Я — Каплер, Алексей Яковлевич! Фамилия моя вам ничего не говорит и не скажет, если я на этом замолчу и начну «допрашивать» вас. Но я не следователь, который, как правило, ограничивает своё представление собственно фамилии, и то после настойчивых ваших просьб. Я считаю, что для близкого знакомства этого абсолютно недостаточно. А потому повторяю — Каплер, Алексей Яковлевич, автор сценариев кинокартин «Ленин в Октябре» и «Восемнадцатый год». Но, полагаю, что и этого недостаточно, а потому осмелюсь несколько задержать ваше внимание и попытаться ответить на все потенциально возможные с вашей стороны вопросы ко мне. Совсем недавно закончил срок своего заключения в Воркутинских лагерях. После освобождения меня убедили, что место жительства в Воркуте, по их соображениям, гораздо предпочтительнее, чем в Ленинграде, откуда шесть лет тому назад меня привезли. Короче говоря, паспорта мне не дали, как не вполне исправившемуся. Но совсем недавно выдали служебную командировку в Ленинград для подбора и приобретения киноаппаратуры. Задание я выполнил полностью, аппаратуру выслал в Воркуту. А сам решил возвратиться обратно через Москву. Возвращение в Воркуту, поверьте мне, диктовалось не горячей любовью к заполярным красотам, а необходимостью, вызванной настойчивым требованием высокого начальства, не мыслящего моего проживания вне Воркуты впредь до особого на то распоряжения.

Поделиться с друзьями: