ЖАНРЫ

Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:

Самым нетерпимым к малейшим нашим высказываниям с сомнениями в справедливости сделанного в отношении всех нас был член бюро Свердловского обкома ВКПб Токарев. Осуждённый на десять лет за контрреволюционную деятельность, он считал невиновным только себя одного. Всех остальных рассматривал как действительных врагов народа, заслуженно несущих наказание. Этот Токарев только после реабилитации его в 1955 году осмыслил то, что многие из нас каким-то внутренним, я бы сказал, не совсем осознанным чутьём, начинали, если не понимать, так чувствовать ещё тогда.

Двадцатилетний студент, красавец из цветущей Грузии, тоже имеет десять лет. Он больше всего возмущается своей статьёй. Почему его обвинили в исторической контрреволюции, когда для него ещё своя история не начиналась.

— Как я мог быть дашнаком и муссаватистом, когда эти партии были в Армении и Азербайджане, как я мог быть членом этих партий, когда год моего рождения почти совпадает с полным разгромом этих партий?!

И, наконец, двенадцатый «апостол», как мы его называли, Коля Фендриков — оказался самым обиженным, кровно обиженным человеком. Да как же не обижаться? (Кстати, мы ему искренне сочувствовали.) Из профессионального вора, успешно подвизавшегося на дальневосточных скорых поездах, чем он гордился, его превратили в «политику», «фраера».

— Ну необидно ли, б… буду! — твердил он. — Когда б сняли с дела, ну уж ладно, а то попал под «изоляцию»!

До этого был два раза судим, права на проживание в Москве не имел, а чёрт сунул заехать к «корешам». Ну всех и «прихватили»…

— Какая же у тебя сейчас статья?

— Саботаж, — отвечал он.

Ему очень нравилось это слово, и он его часто употреблял к месту и не к месту. Его профессия требовала от него быть не только внешне интеллигентным, начитанным, но и иметь эти данные по-существу. Нужно было и пассажирам — своим жертвам — не только представляться студентом, но и оправдывать это на деле.

И тут, нужно отдать ему должное, — он действительно много читал, знал на память множество стихов. Язык у него был хорошо грамотного человека. Он много знал песен и хорошо пел как общепринятые, так и блатные песни.

Вот и все, кто волею судьбы были объединены в этой камере. О чём же думают эти люди? О чём они говорят в нескончаемые, пустые, один на другой похожие дни?

От нудного ничегонеделания говорят о чёрте и боге, о природе Украины и Кавказа, об Урале и Дальнем Востоке. Нет разговоров о Крайнем Севере и Сибири — никто из состава камеры там не бывал. Виктор Морозов и Георгий Сахно видели её только из вагона, а Токарев хорошо помнит бои с Колчаком, но совсем не помнит природы, кроме лютых морозов, а об этом мы и сами были наслышаны в достаточной степени. Очень часто говорим о правде и лжи, добре и зле, ещё чаще о справедливости и её антиподе — несправедливости. А когда некоторые заговаривали (я имею в виду инженеров) о бесконечно малых величинах, пространстве, времени — их перебивают вопросами: а скоро ли прогулка, что дадут сегодня на обед, когда же поведут в баню… Такие темы не привлекали общего внимания.

Одни из них — легкомысленные и как будто не особенно далёкие, другие — чересчур серьёзные, всегда унылые, вроде Токарева. Этих не любили — тоскливо и без них. Есть среди нас и весельчаки от природы, а может быть, веселятся они и наигранно — не поймёшь, — вроде грузина и Коли. Но с ними легче коротать время. А оно, несмотря ни на что, всё же тянется, как нескончаемая паутина.

Как правило, все говоруны и по любому вопросу, кроме вопросов, за что сидят, очевидно, сами об этом много думают и ничего путного придумать не могут.

А в целом все очень несчастные, сбитые с толку, потерявшие равновесие в жизни, потерявшие веру в людей, но пока что не в «вождя», не в «гения человечества». Они ещё и сейчас в него верят, на него ещё молятся, ему преклоняются, ему пишут. Пишут, что он обманут, что он один может во всём разобраться, пишут, что он один может возвратить им жизнь. Многолетний психоз не выветривается даже под ударами по самым больным и чувствительным струнам человеческой души. И получают ответы: «Ваше дело пересмотру не подлежит» или «оснований для пересмотра Вашего дела нет». И каждый раз за подписью прокурора по спецделам города Москвы, Ленинграда, Харькова, Киева; или прокурора, но не по спецделам, а военного или Верховного суда.

Эти ответы только укрепляют веру в «родного отца» — значит, до него не доходит, ему их не показывают, не дают. И эта непоколебимая вера в него, как ни парадоксально, воодушевляет людей, мобилизует их волю и энергию к жизни, к борьбе за жизнь.

«Лес рубят — щепки летят». Топор задел их, они упали. Но перед ними светлая от лучей солнца широкая просека — Он, любимый, дорогой учитель, отец, друг, гений, вождь. И они улыбаются, засыпая и видя сны, возвращающие их к семье, товарищам, к любимой работе, к солнцу, к СВОБОДЕ. И после этого напрягают они все свои силы, чтобы сохранить спокойствие и выдержку в тяжёлой борьбе за голубое небо, зелёный лес, за ветерок над полями, за ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ.

СОЛОВКИ

А вот пришла и зима. Днём в камере даже в погожие солнечные дни сумрачно. Прогулочный дворик занесло снегом. «Тротуар» чьей-то заботливой рукой регулярно, каждый день, очищается от снега и даже посыпается песком. Вдоль «тротуаров» выстроились валы снега уже в рост человека. Ходишь, как в траншее.

Хмурое небо давит, нависая белёсыми, а подчас свинцовыми тучами. Редко, редко сквозь них проглядывает, как в тумане, кроваво-красный диск солнца.

В камере день и ночь горит электрическая лампочка. От этого полумрака нависшие своды потолка напоминают тёмные уголки старинной деревянной церквушки. Свет лампочки из-за затянутой паутиной решётки создаёт впечатление мерцающей лампады. В такой церквушке двенадцатилетним мальчишкой, будучи учеником церковно-приходской школы, звонким детским голосом я читал на правом клиросе «часы» к ранней заутрене.

В конце декабря месяца 1937-го года, поздно ночью, вызывают всех из камеры и перегоняют в другую. Камера большая, совершенно пустая — ни кроватей, ни стола. Кто-то уже сидит на полу, кое-кто лежит на нём. Несмотря на ночь, никто не спит, все стараются разгадать, что всё это значит.

Рядом со мной заместитель председателя Николаевского городского Совета Сорель, а бок о бок с ним нумизмат из Армении Джалатян и профессор-историк Аватесян, а ещё чуть подальше — знакомый уже нам электрик Перепелица и дорожный мастер Струнин.

Как всегда, тихим голосом Джелатян приводит доводы за то, что нас готовят в этап. Спорить с ним не хочется, да и нет никаких к тому оснований. Ему приходилось сидеть в тюрьме и бывать в ссылке ещё до революции и потому, может, его интуиция сработает без ошибки.

Спрашиваю Сореля и Аватесяна о статьях и сроках. Оба имеют по десять лет. Осуждены Особым Совещанием к отбыванию наказания в исправительно-трудовых лагерях. Сорель «готовил покушение на Сталина», а Аватесян «готовил отделение Армении от Советского Союза». Как нам известно, Перепелица собирался «взорвать Харьковскую электростанцию», а Струнин «готовил крушение поезда Сталина».

Ничего себе подобралась Компания! Правда?

За окном ещё темно. Отсчитали двадцать пять человек и повели в баню, где выдали собственные вещи и отобрали всё тюремное. Имеющим только лёгкое летнее платье, выдали старые, «десятого срока», телогрейки. Последнее было воспринято, как предвещающее какие-то перемены. Предположения Джелатяна стали принимать реальную форму. В камере, куда нас возвратили после бани, остававшихся там двадцати пяти человек не оказалось, наверное, повели туда, откуда только что привели нас. Вместо них нас встретил фотограф. В углу камеры установлена табуретка, по бокам её возвышаются мощные юпитеры — фотографируют в анфас и в профиль, предварительно подвешивая фанерки с какими-то номерами на грудь, а по том на левое плечо. В который уже раз фотографируют; никак не поймём, зачем столько снимков?!

Поделиться с друзьями: