Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
— Да, гражданин начальник, этого я вам действительно сказать не смогу, не ждите.
Полагаю, что опер остался в большой уверенности, что и переписка постановления, и пересылка его в Москву не обошлись без помощи Кругловой. Может быть, это только мои домыслы. Но с этого дня начальника УРЧ Анастасии Кругловой за окном УРЧ уже не было. Несколько позднее узнал, что с неё сняли погоны.
…После освобождения встретился с ней на улице, был приглашён на квартиру и узнал, что она через полгода «безработицы» стала работать секретарём какого-то начальника отдела МВД БМАССР.
Так невольно я стал виновником маленькой трагедии.
Я перестал ходить в УРЧ и напоминать о себе, о своей боли, да и некому было теперь жаловаться. Я лечился работой среди тех, кто меня понимал и помогал мне без лишних слов. Я убегал в цех, к машинам и станкам. Не допускал, чтобы боль овладела всеми моими мыслями. И всё же по ночам я не находил себе места, не мог спать. Как тяжелораненый — боялся за свою рану. Всеми силами сдерживал себя от необдуманных поступков, Нервы были напряжены как струны, прикасаться к ним было страшно. И к ним не прикасались. Никто не надоедал с расспросами, даже прекратили сообщать об освобождении того или иного заключённого. Но я это узнавал, и с большей яростью набрасывался на работу.
Вот и в эти дни я перестраивал работу мастерских на изготовление паровозных деталей, на изготовление механизмов для войлочно-валяльной фабрики, создавал поточные линии по изготовлению мебели. Военных заказов уже не было, нужно было думать о другом — об изготовлении лыж, паркета, игрушек…
Но ничто не помогало избавиться от навязчивого «когда же?». Оказалось, что ничего не знать — самая страшная кара. И это продолжалось около двух лет! Около двух лет я ничего не знал о своей судьбе! Каждый день и час казались вечностью, были нестерпимой болью!
Пилорама «Болиндер» замучила нас своими капризами. Не проходило и дня, чтобы она не останавливалась из-за систематически подплавляемого шатуна подшипника.
Всегда спокойный, несколько флегматичный высококвалифицированный слесарь, мастер с золотыми руками, изобретательным, самобытным умом Кошелев — вышел из себя.
— Ну что же нам делать с этой ведьмой? — так он с некоторых пор начал называть пилораму, — опять подплавился. Ведь я уже и ночью около неё, вот тут, на опилках.
— Давай, Кеша, ещё раз посмотрим маслопровод.
— Да что его смотреть? Разбирал, чистил — подаёт масло непрерывно. Сходил бы ты, Дмитрий Евгеньевич, на валяльную фабрик, да достал бы хорошего бабиту, которым заливают автомобильные моторные подшипники. Там директор хороший, если ес ть — обязательно даст. Только не вмешивай в это дело «Ярма» (так с моей лёгкой руки он называл Лермо, и не только он — эта кличка широко применялась в обиходе лагерников). «Ярму» он не даст, а тебе, если хорошо попросишь, даст.
Под расписку Серёдкина, отправился на фабрику, достал бабит.
Перезалили подшипники, тщательно перешабрили, поставили новые прокладки. Начали пробовать вхолостую. Подшипник холодный. Дали нагрузку — он потеплел. Открыли крышку — проверить, не затянуло ли смазочные канавки. Слышим голос Лермо:
— Дмитрий Евгеньевич, здравствуйте! Здравствуй, Кошелев!
— Здравствуйте?! — буркнул тот в ответ.
— Здравствуй те, гражданин начальник! — сказали.
— Не «гражданин», а «товарищ». Можно просто — Александр Иванович! Ну, бросайте работу, идите в УРЧ. Поздравляю вас, вы теперь вольный!
Ответной реакции с моей стороны не последовало. Я был ошеломлён, раздавлен, даже не ответил на поздравление. Не знаю почему, сказал:
— Сейчас приду, вот только закроем подшипник.
Кошелев толкает меня в бок:
— Соберу сам, гражданин начальник, а ты иди, будешь теперь собирать на воле. Дай хоть поздравить тебя!
Обнимает крепко, до хруста в костях сжимая в железных тисках, целует, а у самого слёзы на глазах.
Нервы не выдержали. Своих слёз не стыжусь, а они назойливо, непрошено застилают глаза, текут по щекам, подбородку и скатываю тся на опилки под ногами.
Оглянулись. 1 lac было только двое — Лермо ушёл. Такая щепетильность и благородство бывшего ямщика длинных сибирских трасс, затем тюремного надзирателя и, наконец, начальника промколонии, явились для нас откровением.
— А «Ярмо» сам пришёл, первым поздравил, вот тебе и «Ярмо». Любит он тебя, Дмитрий Евгеньевич, не иначе! Да, как и не любить! Кто помог ему в войну спать спокойно каждую ночь?
Иду в УРЧ. Надо думать о предстоящей воле, о конце каторги, о новой жизни. А в голову лезут мысли. Что же за человек этот Лермо? Давно ли он орал перед выстроенными шеренгами заключённых, что ему лошадь дороже всех нас, вместе взятых, давно ли он продержал в карцере двоих кучеров-возчиков по десять суток только за то, что свалившиеся на ухабе брёвна поцарапали ногу кобыле Ласточке. Давно ли он задержал в колонии более трёх месяцев большую группу амнистированных, отправив их на дальнюю командировку собирать черемшу и клюкву.
Ведь это он, Лермо, без разбора, по одному только рапорту надзирателя, щедро одаривал заключённых карцером, лишал свиданий, права переписки с родными, права получения передач. Это он этапировал неугодных ему людей в рудники Джиды, не терпел женщин, ругал, оскорблял их, издевался над ними.
А с другой стороны, он же, опять-таки Лермо, держал у себя в колонии свыше двадцати человек «врагов народа», всякими правдами и неправдами сопротивляясь их этапированию, поставил их возглавлять цеха, доверил им оборудование, материалы, приглашал на совещания, прислушивался к их мнению, отпускал в город без конвоя под свою расписку.
Это он, Лермо, говорил оперуполномоченному:
— Да каждый из них (это про нас, людей с 58-й статьёй!) мне дороже десяти твоих бандитов, ведь у них золотые руки и головы на плечах неплохие. Что ты мне о Медведеве толкуешь, ну куда ты норовишь его пихнуть? Старик, пишет пьесы, хорошие игрушки придумывает, что тебе ещё нужно? А Сагайдак чем тебе не по праву? Не с его ли приходом мы с тобой перестали перед военпредом трястись, не он ли заставил твоих бандитов работать, да как ловко, без карцера, ни на кого ни разу не пожаловался, а работают все, да как ещё работают! Нет уж, ты их не трогай. Сверху не трогают, не трогай и ты!
Разговор этот произошёл на открытии пионерского лагеря. Перепили они немного, да и заговорили, крупно заговорили. Случайным свидетелем этого разговора стал Пастухов.
«Вот тебе и «Ярмо», — думал я, идя в УРЧ.
Расписался в бланке об освобождении и был ошеломлён предложением выбрать место своего следования. На вопрос: «Что это значит, ведь вам хорошо известно, что я москвич и поеду, конечно, к семье!» — получил ответ: «О Москве не может быть и речи. Вы можете жить везде, за исключением столичных, областных и районных городов. Во все места, находящиеся от железной дороги не ближе пятидесяти километров, можете ехать беспрепятственно».