Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восхождение в Согратль

Голованов Василий Анатольевич

Шрифт:

Правда, дом Гаджикурбана, к которому мы спустились, был устроен с патриархальной бережливостью и скромностью. Входная дверь — из-за крутизны склона, на котором стоял дом, — открывалась на классическую большую террасу второго этажа, которая служила и прихожей, и основным летним помещением, не говоря уже о том, что часть ее занимала кухня. Мне была отведена лучшая комната, гостиная, которую «украшал» только огромный плазменный экран, да весело потрескивающая дровами чугунная печка. Мы пообедали с дороги. Айша, жена Гаджикурбана, подала нежнейшие, почти прозрачные, хинкалики с мясом и какие-то вкуснейшие плюшки, но, по правде сказать, я не успел как следует вникнуть в суть гастрономической темы, потому что время поджимало — мне хотелось до конца светового дня поснимать «старые Кубачи», хотя бы и в тумане. По ходу дела мы обсудили несколько вопросов. Как нам всем не нравятся идиотские передачи современного ТВ. Как здесь, в Дагестане, думают (благодаря тому же ТВ), что в Москве деньги гребут лопатой. Я сказал, что не могу говорить за других, но я получаю тридцать тысяч рублей в месяц, а жена, работая в издательстве, — пятнадцать. Что для Москвы — minimum minimorum. И сразу почувствовал, что нас что-то сблизило. Положительно повлияло на настроение разговора и название журнала «Дружба народов», который в последний момент выписал мне командировочное удостоверение. Никогда не думал, что такие простые слова, как «дружба народов» могут нести такой сильный положительный заряд для людей. Словно воспоминание о чем-то почти утраченном, но на самом деле важном и добром.

Я сказал, что хотел бы поснимать мастера за работой. Думал, что для этого нам придется одеваться, куда-то идти, с кем-то знакомиться.

Но оказалось, все готово. Гаджикурбан и сам был известным мастером-ювелиром. И мастерская его размещалась тут же, в соседней комнате. Мы отправились туда. Он выложил на небольшой белый стол несколько готовых изделий и две-три заготовки: кинжал в изукрашенных серебряных ножнах, несколько браслетов и две заготовки для серебряных рюмок. Затем из ящика стола на свет лампы, освещающей рабочее пространство мастера, были извлечены: пробка из-под шампанского, в которую были воткнуты три или четыре резца по металлу, которые и сами являлись произведением искусства. Деревянная, отполированная до темного трубочного блеска кожей правой ладони ручка уже приняла форму руки мастера и отчасти напоминала грушу: широкая часть нужна была для нажима, а противоположная, узкая, схваченная латунной оковкой, удерживала стальное жало резца. Да, еще был брусок для очень мягкой, деликатной заточки инструментов. И все. Ни тисков, ни граверного станка, ни каких-либо других приспособлений, которые могли бы облегчить или усовершенствовать работу мастера, в мастерской не было. Только миска для серебряных крошек и другая миска с каким-то шлаком или углем. Гаджикурбан резал узор буквально на колене. Я старался не упустить ни одно его движение. Вот он взял рюмку, выбрал резец и, не слишком даже надавливая на его рукоятку, — чик! — чик! — чик! — пошел резать узор, каждый раз высвобождая из матового металла искру света. Потом я понял, что смысл работы во многом и заключается в том, чтобы при помощи резца так избороздить металл, чтобы вся его поверхность буквально горела белым огнем серебра. Это было потрясающе! Ножны кинжала, которые, как я понял, должны были явить все богатство приемов, которыми владел Гаджикурбан — ну, прости меня, читатель! — просто не поддавались описанию. Нужно владеть специальной терминологией, чтобы внятно охарактеризовать это чудо. Я знал, что кубачинские мастера украшают свои изделия разными видами «накиша» — орнамента. Но эти ножны прошли не одну и не две, а несколько обработок прежде, чем по ним стали работать резцом. Сначала серебро было вычернено, потом появились какие-то наплавки и уж потом запущены орнаменты. Главным был, конечно, цветочный орнамент. Некоторые лепестки оставались черными, другие светились тем самым «белым огнем», который сразу загорается на свежих срезах серебра. Но что потрясающе? Что и вокруг этого орнамента мастер так вычистил резцом свободное поле, что над ним сиял уже не белый, а радужный блеск. Понимаете, ни один квадратный сантиметр этих ножен не остался непроработанным. Несколько орнаментов украшали их. А там, где излишнее узорочье было не к месту, были сделаны едва заметные насечки или точки — капельки света.

Не буду говорить про браслеты: здесь была та же картина, разве что к выразительным средствам добавилась глубокая «сквозная» резьба, создающая ощущение не просто красоты, но еще и невесомости изделия…

— Ну вот, — сказал Гаджикурбан. — Так мы и работаем.

Сильной и чуткой рукой мастера он сгреб со стола серебряные крошки в миску.

— А для чего уголь? — спросил я.

— Ну, это бывает нужно, когда много серебро плавим. А так… — он повернулся к сыну. — Мурад, покажешь?

Мурад, кажется, только и ждал того, чтобы показать свое умение. За обедом я узнал, что ему уже двадцать восемь, он мог бы и сам быть мастером. Но до времени я, с позволения читателя, не буду объяснять, почему он не женился, не выстроил дом, не стал мастером и все такое. Сейчас для меня важен плавильный стол — как еще один неповторимый натюрморт.

Ну, разумеется, не белый, наоборот, в темных, кубистических тонах стол на железной раме; рядом на полу — красный газовый баллон; в руках у Мурада медная газовая горелка, выбрасывающая конус синего пламени; два желтых огнеупорных кирпича, брошенный на них, перепачканный цветными пятнами кусок асбестовой ткани, кусочек тонкого листового серебра, похожего на олово, ножницы, хирургический пинцет с зажимом, тигель, куда Мурад мелкими полосками, как бумагу, нарезал немного серебра и, наконец, видавшая виды черная, массивная, скрученная болтами металлическая форма для отливки проволоки.

Мурад нажал ногой педаль под столом, и конус пламени газовой горелки, раскаляясь, стал изнутри синего белеть, потом Мурад направил пламя в тигель и он заиграл всеми оттенками алого, потом оранжевого, потом совсем светло-желтого…

— Слушай, — сказал я, когда дело было сделано. — Ну, а как отец, ты можешь?

— Могу.

— А почему не занимаешься?

Мурад поднял на меня какие-то виноватые и печальные глаза.

— Давай мы сейчас… Ты же хотел поснимать старые Кубачи… Я расскажу по дороге.

Ладно, расскажет по дороге. А то уже смеркаться начинает.

Мы вышли из дома, спустились на ярус ниже — и тут же опять угодили в какой-то сон. Или явь. Во всем виноваты были, конечно, облака, переваливающиеся через Кубачи такой густой массой, что видно было лишь в радиусе пятнадцати-двадцати метров. Мне казалось, что мы странствуем в мирах и в веках, но на деле прошли лишь несколько сот метров краем аула. Но, может быть, именно поэтому внимание мое было как никогда ясным и пристальным: я замечал на старых дверях замки доиндустриальной эры, свитые «восьмерками» дверные цепочки, граненые головки кованых гвоздей, россыпи ходов крошечных древоточцев, тесаные балки, на которые настилался пол из кругляка, изнутри дома уже выровненный досками и утепленный коврами, лишайник на камнях старых стен. Мы прошли крытой галереей и вышли на тропинку, идущую по самому нижнему ярусу селения верхом невысокой стены. Слева высились уступами дома, иногда причудливым образом как бы вмонтированные друг в друга, переходящие один в другой то остекленным переходом, то просто соприкасаясь крышами или мансардами, для защиты от ветра или воды обитыми кусками бурого, ржавого железа. Ну, а справа город живых заканчивался и начинался город мертвых. Кладбище с вертикально стоящими надмогильными плитами, украшенными удивительной резьбой, тонированной пигментами цвета свежих васильков и загустевшей крови. Из серой гущи тумана, клубящейся там, где склон уже нельзя было различить, в одном месте до самых стен аула поднимался голый весенний лес, весь заросший мокрой блестящей травою; как призраки, стояли в тумане древние надгробия. В одном месте жизнь и смерть селения буквально переплетались: слева, на стороне живых, было несколько могил, вмонтированных прямо в стену, укрепляющую склон. Плиты в этой стене были изукрашены так искусно, что изысканностью расцветки и резьбы скорее напоминали ниши в интерьере какого-то дворца, нежели двери, запечатывающие странствия человека в земной юдоли. Когда туман делался особенно густ и дома на склоне пропадали из виду, ощущение, что мы действительно оказались во дворце, только совершенно заброшенном, делалось явственно ощутимым. Или это я путешествовал в литературной фантазии Маркеса? Весенние птичьи трели, несмотря на непогоду, оглашали это пространство, но ни одного обитателя этого города или дворца мы так и не встретили. Только вездесущие коровы то выглядывали из-за разрушенной арки, с равнодушием и, возможно, недоумением разглядывая нас, как невесть откуда взявшихся пришельцев, то с усилием поднимались по каменным ступеням, уже разбитым клиньями прижившейся в трещинах тесаного камня травы, то вдруг величественно шествовали уровнем выше, бережно неся переполненное молоком или туманом вымя…

Потом галлюцинация кончилась, туман разорвало порывом ветра, и мы увидели целый квартал сгоревших домов: их было пять или шесть, стоящих вплотную друг к другу. Все нутро, все, десятилетиями собираемое человеком для жизни и уюта, было начисто вылизано разыгравшимся здесь огнем. Сохранился лишь камень стен да прокаленное пламенем, слабое, ржавое железо крыш, рухнувших на землю. Я глядел на это опустошение и вдруг почувствовал боль кольнувшего меня предчувствия, что пожар, случившийся на этот раз, он был как бы навсегда, что никто не вернется разгрести обломки, перебрать стены, настелить новые полы для нового уюта и покрыть все это молодою жестью крыш, пустив по их краям и навершиям водосточных труб виртуозную веселую резьбу, достойную мастеров Зирихгерана. Слишком много я видел знаков, свидетельствующих о том, что могучий Зирихгеран пустеет, стареет и тихо-тихо, медленно-медленно дрейфует в направлении небытия. Пустые окна. Окна с потрескавшимися, а то и слепленными из двух-трех осколков стеклами; давно закрытые, и так будто забытые слепые ставни, давно не отворявшиеся двери с заржавевшими уже замками, механизм которых вряд ли и отзовется поворотам ключа…

Мне казалось, мы шли уже долго, очень долго. Наконец, как сказал Мурад, мы дошли до мечети. Не берусь утверждать, что это было за строение: возможно, мы подошли сбоку или вообще сзади, так как я видел только крытую галерею, поддерживаемую красивыми полукруглыми каменными арками, из-за чего на фотографии моя мечеть (если это была она) стала похожа на римский акведук. Идти дальше не имело смысла: тут вплотную к обрыву подступала стена, а обход был бы слишком долог. У нас оставалось буквально несколько мгновений светового дня.

Мы тронулись в обратный путь, слегка изменив маршрут, и тут наткнулись на совершенно синий дом, кое-как прилепившийся на косогоре. В Кубачах, как и везде на Востоке, любят синий цвет, и, разумеется, синие двери и синие оконные переплеты неустанно радовали мне глаз. Но я впервые видел дом, выкрашенный таким ослепительным синим кобальтом, что эта синева светилась даже сквозь невероятный вечерний туман. Правда, дом был настолько стар, что с одного боку у него выперло стену, будто изнутри кто-то дал по ней огромным кулаком. Беспорядок вокруг — две разворошенные и теперь уже рассыпавшиеся поленницы дров, кое-как прикрытых железом старой кровли, брошенная в саду тачка, заваленная теми же дровами дверь в подвал, — все свидетельствовало о том, что тот, кто живет сейчас там, внутри, уже не в силах поддерживать ни красоту в саду, ни порядок в хозяйстве, ни сам этот дом, удерживаемый лишь мощной силой вложенного в него когда-то молодого труда в расчете на долгое и счастливое будущее. Но будущее мало-помалу сбылось, стало настоящим, а потом ушло в прошлое. Сначала в недавнее, вот, как будто вчерашнее прошлое, а потом — с каждым годом, с каждым днем, с каждым часом — в прошлое, существующее где-то на пределе забвения, в памяти какого-нибудь единственного старика, доживающего в этом доме цвета неба свой долгий и праведный век. И как только память этого старика — в которой синий дом продолжает существовать во всех своих временных ипостасях — оборвется, сам этот дом тут же рассыплется без следа и канет в небытие…

Я вдруг испытал чувство, которое бывает на похоронах. Глупо и бессмысленно повторять, что такие удивительные творения истории, как Кубачи или Согратль, или Хунзах, в котором я не был, но в который, по крайней мере, неудержимо стремился — все эти драгоценности культуры по-умному надо было бы обязательно сохранить. Но где ум, который понимает это? Мой ум понимает, но я не в силах дать своему пониманию возможность для осмысленного действия. А тот, кто в силах действовать, — не понимает. Вот почему вся эта удивительная горская цивилизация однажды исчезнет точно так же, как исчезла цивилизация русской деревни — и никто, как это было и с деревней, — даже не увидит в случившемся трагедии. Напротив! Только место освободится для современного архитектурного евроконструктора…

XIII. Конец города мастеров

Меж тем замшевые полуботиночки мои напитались водой, как губка. По счастью, поблизости оказался дом знакомых Мурада, и он предложил, не смущаясь, зайти к ним. Тем более что хозяин, Гаджи-Али, тоже был мастером, и я мог бы, если бы захотел, поснимать и его за работой. Долго уговаривать меня не пришлось, крепкий горячий чай после того, как мы надышались туманом, казался сущим спасением, так что через минуту-другую мы уже стучались в дом Гаджи-Али. К этому времени я уже так устал, что плохо помню этот визит. Встретили нас так, как будто давно ждали. Хозяйка — у нее было такое странное девчоночье имя, Бика, — удивительно веселая и даже смешливая, как девчонка, женщина, сразу напоила нас чаем и принялась ставить ужин. Хозяин, Гаджи-Али, тоже извлек из шкафа штоф коньяку, и потребовалось некоторое время, чтобы уговорить его обойтись без выпивки.

Поделиться с друзьями: