Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
— Ты думаешь, нам это грозит? — с усмешкой спросил Творогов.
Синицын присвистнул.
— Еще как! Так давай, выкладывай свои соо-бр-р-ражения!
И эту его манеру хорошо знал, давно уже подметил Творогов: когда Синицын говорил о чем-нибудь, что особенно его волновало, что имело для него слишком серьезное значение, он словно бы пытался укрыться за защитной оболочкой из легкой клоунады, паясничанья, словесной игры, он вдруг утрачивал естественность.
— Видишь ли… — сказал Творогов. — Прежде всего, если говорить честно, мне было бы чисто по-человечески тяжело и неприятно выступать сейчас против Федора Тимофеевича..
— А мне, ты думаешь, приятно? — перебил его Синицын. — Мне, ты думаешь, это доставляет радость? Но кто-то же должен расчищать авгиевы конюшни! Пойми, Костя, кто-то же должен!
— Погоди, ты не дослушал меня. Краснопевцев все-таки неплохой дядька, жаль старика. Говорят, последнее время у него и со здоровьем неважно…
— Ну да, ну да, — сказал Синицын. — Неплохой дядька, и здоровьице у него пошаливает — этого вполне достаточно для того, чтобы заведовать лабораторией, не так ли? А хочешь, я тебе скажу, что по-настоящему волнует нынче Краснопевцева? Результаты опытов? Нехватка приборов? Будущее лаборатории? Да ничего подобного! Единственное, что по-настоящему его беспокоит и волнует, — как бы кто-нибудь в комнате, где мы сидим, не открыл форточку! Он, видишь ли, боится сквозняков. Вот так-то. Ты опять скажешь: простительная стариковская слабость. Но не слишком ли мы снисходительны к этим слабостям? У одного больное сердце, и оттого мы боимся при нем произнести слово «пенсия», у другой маленький ребенок, и потому мы сквозь пальцы смотрим на то, что ее по полдня не бывает в лаборатории, третьей мы попросту не решаемся сказать, что она никуда не годный работник, что у нее нет склонности к исследовательской работе, не решаемся потому, что в свое время ее рекомендовал Петр Петрович и, оказав ей правду, мы тем самым рискуем нанести душевную травму этому самому Петру Петровичу!.. Мы снисходительны, мы добры, мы человечны! Но только за чей счет? Ты никогда не думал — за чей счет? Так я тебе скажу — за счет науки!
— Ты — максималист, Женька. Ты слишком непримирим. Ты ведешь себя так, словно ты — вечный студент-третьекурсник.
— Ах, как мы торопимся стать солидными! — воскликнул Синицын. — Как боимся собственной молодости, как стыдимся ее, как спешим с нею расстаться! А если хочешь знать, вся проблема-то как раз в том и состоит, что нашей лаборатории, нашему институту не хватает молодости…
— Ну знаешь ли! Это уже что-то из области отвлеченной романтики!
— А что? А что? Почему-то по отношению к отдельному человеку мы признаем, что он стареет, теряет какие-то свои прежние качества, пусть даже приобретая при этом опыт. А по отношению к коллективу? К научному коллективу? Разве это не может быть справедливо? Разве это не тот же самый живой организм, который живет, развивается, стареет? Ты ответь мне: когда тот же Краснопевцев пришел в институт, сколько ему было, сколько?
— Наверно, лет тридцать…
— Вот именно! Тридцать один год. Но заметь, никто не считал его тогда мальчиком. Наоборот! Потому что весь институт был молод. А теперь? Ну конечно, с высоты шестидесяти или семидесяти лет что там может представлять из себя какой-нибудь Синицын или Творогов? Так, детский сад… милые юноши… И что хуже всего — такое отношение ведь не диктуется каким-то намеренным злым умыслом, оно возникает само собой, естественно…
— Что же ты предлагаешь? Стариков на свалку? Или в лес отвозить на съедение волкам?
— Ну зачем же на свалку? Пусть работают. Но, понимаешь, нужно же какое-то движение, какая-то жизнь — нужно больше нам доверять, нужно создавать молодежные коллективы — лаборатории, может быть даже институты, без этого же нельзя! Создают же, например, молодежные театральные студии, целые театры из выпускников одного курса, и это почти всегда себя оправдывает!
— Театр и лаборатория — это все-таки не одно и то же…
— Не придирайся к словам. Я говорю о принципе.
— Честное слово, Женька, тебе надо было стать физиком. Для биолога ты слишком нетерпелив, — сказал Творогов.
— Ага, вот еще одна басенка, которую мы сами же выдумали и сами же ею утешаемся: мол, физика, математика — это понятно, там молодые ребята работают, там свежие идеи нужны, оригинальность мышления, смелость, без этого далеко не уедешь! Иное дело, мол, наша старушка биология. Биологу нужно прежде всего время. Нужны годы, десятилетия, чтобы накопить материал. Терпение, терпение и еще раз терпение! Позор нетерпеливым, позор выскочкам — им не место в такой солидной науке, как биология!
— Но не будешь же ты отрицать…
— Буду! В том-то и дело, что буду! — с упрямой горячностью воскликнул Синицын. — Нельзя быть рабом представлений, которые тебе достались по наследству, какими бы очевидными они ни казались… Вот тебе пример. Мы уже поглядываем в сторону ЭВМ, мы уже тянемся к ней — как же, мы приобщаемся к прогрессу, к научно-технической революции! — а сами продолжаем работать все теми же дедовскими методами. Мы ведь свято убеждены, что ЭВМ — это тот же арифмометр, только работает побыстрее… А о том, что новая техника может и должна принципиально — слышишь, Костя? — п р и н ц и п и а л ь н о изменить сам подход к исследованиям, методику опытов, подход к выяснению закономерностей, скрытых в серии экспериментов, об этом мы вроде бы и не ведаем… Да и не удивительно. Для этого же надо математику знать, глубоко, по-настоящему знать, а математические познания того же так высоко чтимого тобой Федора Тимофеевича находятся, мягко говоря, далеко не на современном уровне…
Синицын сел на своего конька. Они с Твороговым и прежде не раз вели разговоры на подобные темы, начиная, пожалуй, еще со студенческих времен. И оттого, что спор этот так привычно перешел в знакомое русло, Творогов вдруг успокоился: казалось, Синицыну, как и раньше, необходимо лишь выговориться, и ничего больше.
Они так и расстались, почти совсем примирившись, условившись, что оба еще подумают, поразмыслят и вернутся еще к этому разговору.
Мог ли Творогов тогда представить себе, мог ли догадываться, какие события вскоре повлечет за собой упрямая решимость Синицына? Да предположи он тогда, знай, какой след оставят эти события в Женькиной, да и в его, Творогова, жизни, как разом непоправимо перевернут их отношения, догадайся он тогда обо всем, что ожидало их, что должно было в ближайшие дни произойти в институте, разве не нашел бы он в тот день какие-то иные, куда более весомые слова, чтобы переубедить Женьку, разве не нашел бы?..
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Все-таки он позвонил, Женька Синицын, бродяга старый, воображала, пижон несчастный, все-таки позвонил!
Первой на этот звонок откликнулась Зоя. Как она почувствовала, как сумела выделить его среди тех телефонных звонков, которые время от времени раздавались в этот вечер в их квартире, как угадала безошибочно, когда даже сам Творогов, казалось, уже перестал ждать, уже поставил крест, разуверился, сказал себе: «Хватит». Может быть, верно говорят, что порой неприязнь, враждебность обладают большей интуицией, нежели любовь и преданность? Так или иначе, но едва лишь тренькнул этот звонок, Зоя сразу сказала:
— Иди снимай трубку, твой Синицын звонит.
Творогов усмехнулся, пожал плечами и пошел к телефону. Часы показывали без четверти одиннадцать.
— Я слушаю, — сказал он.
— Привет! — голос был чуть хрипловатый, чуть искаженный телефонной мембраной, но Творогов мгновенно узнал его.
— Привет, — сказал он, — привет!
И замолчал. Трубка тоже молчала.
Что означала эта маленькая пауза, это секундное замешательство? Прервавшееся на мгновение дыхание? Смущение? Волнение, лишающее вдруг нас возможности управлять своим голосом? Будь это действительно так, Творогов многое бы простил Синицыну.
— Алло, ты меня слышишь? — сказал Синицын.
— Сейчас слышу, — сказал Творогов. — А то вроде что-то прервалось…
— Я говорю: «Привет!» — сказал Синицын.
— И я говорю: «Привет!» — сказал Творогов.
Они оба засмеялись, и Творогов сразу ощутил, как отпускает его напряженность.
— Слушай, Костя, может, выскочишь на полчасика? — сказал Синицын так, словно они расстались только вчера. — Пройдемся, проветримся, подышим перед сном свежим воздухом, а? Если, конечно, ты еще окончательно не обленился…