Воскресный ребёнок
Шрифт:
От этой мысли мне даже нехорошо. Читать я не люблю, а уж прочесть книжку от корки до корки – не-е-ет уж, спасибо!
Войти в комнату в уличных туфлях я не решилась, ведь тогда ковёр испачкается. Фрау Фидлер, когда мы вошли, тут же сняла туфли и носки и теперь бегает босиком. В интернате нам не разрешают ходить босиком, когда на улице холодно, даже если в помещении тепло. Потому что можно простудиться.
Но фрау Фидлер не похожа на простуженного человека. Она заметила, что я не решаюсь войти из-за ковра, и сказала, что я могу без проблем снять обувь. А она даст мне домашние тапочки. И дала. Но какие! Деревянные!
– Это сабо из Голландии, – сказала она. – Очень удобные.
Удобные? Вот уж нет. Они тяжёлые, громоздкие и мне велики. В них можно только ковылять, очень медленно. Фрау Фидлер засмеялась… Она вообще много смеётся. И всё время скачет с места на место и дёргается, будто очень волнуется. Как птица, которая всё время перелетает с места на место…
На меня она почти не смотрит, и я на неё тоже – не хватает смелости. Пристально смотреть на людей нельзя. Фрау Фидлер сказала, чтобы я посидела в комнате, а она быстренько приготовит нам что-нибудь поесть. Потом мы устроимся поуютнее и познакомимся поближе.
Я осторожно побрела в комнату. Стула, чтобы сесть, там не было, и я пристроилась на краешке матраса. Фрау Фидлер чем-то шуршала на кухне-мастерской и громко говорила сама с собой; слов я не разобрала, но было похоже, что она что-то ищет. Я огляделась повнимательнее. Ну и беспорядок! Если бы это увидела сестра Франциска, она бы за голову схватилась. Так она делает, когда в наших комнатах что-то разбросано. А тут чего только не валяется! Даже грязные носки. И везде пепельницы с окурками. Они воняют. Фрау Фидлер на кухне вдруг крикнула:
– Ну где же ты, горшочек с мёдом, куда ты спрятался, безобразник!
Я фыркнула от смеха. Разве можно разговаривать с горшком мёда! Он же не может ответить!
Скоро фрау Фидлер вошла в комнату с большим подносом. И поставила его посередине матраса на книги и подушки. Поднос закачался… Хорошо, что я успела его поддержать, а то он перевернулся бы и всё упало. Фрау Фидлер плюхнулась рядом со мной на матрас и снова рассмеялась. Что-то в ней было не так… Я пригляделась и поняла – она без очков. И глаза широко открыты. Они оказались тёмно-карими – как у Зайчика! И такими же большими! А когда она смеётся, вот как сейчас, вокруг глаз появляется много маленьких морщинок. У Зайчика такого не бывает. И волосы у фрау Фидлер тоже очень похожи на Зайчиковые, теперь это хорошо видно. Они короткие и тёмные и торчат во все стороны, особенно сверху.
У Зайчика волосы лежат красиво и гладко, потому что я всегда их причёсываю, поплевав на пальцы. Фрау Фидлер тоже надо так попробовать. Может быть, я скажу ей про это… Когда-нибудь, не сейчас. А уши у фрау Фидлер оттопыренные, да ещё как! Нет, она не красивая, совсем не красивая. Просто милая. Я тоже не красивая, но у меня хотя бы уши не торчат и волосы намного длиннее. У меня волосы девчачьи, а у неё мальчиковые! Кажется, я смотрела на неё довольно долго, потому что она вдруг заёрзала на матрасе и начала говорить. Очень быстро и очень много. Она сказала, что зовут её Улла, и просит меня называть её именно так, живёт она одна, правда, у неё есть друг, его зовут Кристиан, он живёт где-то в другом месте, и они встречаются по воскресеньям, но теперь это будет трудно, потому что теперь у неё есть я, и она надеется, что мне у неё понравится, а на жизнь она зарабатывает тем, что пишет книжки для детей, дело это трудное, одна уже готова, но она хочет написать много книг.
И ещё… и ещё… и ещё…
Она говорила, намазывала на хлеб мёд, открывала стаканчики с йогуртом и бешено мешала в них ложкой. Потом вдруг вскочила, сказала, что забыла сахар, и снова побежала на кухню. А я вообще ничего не говорила, потому что она ведь ничего не спрашивала. Она всё время рассказывала сама, а когда рассказывают, отвечать не нужно. Я просто сидела и удивлялась, как можно так быстро и так много говорить. Похоже, она очень волновалась. Сколько же ей может быть лет? Непонятно. На вид она нестарая, потому что очень маленькая и тоненькая, в джинсах, всё время скачет и ходит босиком. Но и не молодая – из-за морщин. И вообще, молодым не разрешают забирать нас из интерната. Наверное, из-за ответственности. Надо быть уже немножко старым или хотя бы взрослым. Но на совсем взрослую она не похожа, эта Улла…
Теперь мне надо называть её Улла, а не фрау Фидлер. Я немножко надеялась, что можно будет называть её мамой. Но она не мама, это ясно. Во всяком случае, я так думаю. Мамы – они другие. Спокойнее и солиднее, и тело у них пошире, а волосы завитые. Они ласково улыбаются и заботятся о тебе.
Как в одном рассказе, который нам читала сестра Линда. Про Томаса и Лизу и про их маму. Она мне очень нравится. Дети проказничают, а мама спокойно улыбается. Иногда она ругается, но чаще улыбается. И готовит еду. А мама Улла не улыбается, она смеётся, довольно громко. И еду она ещё не готовила. И не ругалась.
Конечно, мне не очень-то хочется услышать, как она ругается. А вот как готовит – это уже интереснее.
Но Улла просто соорудила нам перекус – хлеб с мёдом, йогурт и чай. Я бы лучше попила колу, она вкусная. Но кола – нездоровый напиток, и в интернате нам её не дают.
И тут Улла возвращается с кухни. В руке у неё пакет, и она щедро плюхает сахар мне в чашку. Но я не люблю чай с сахаром, от него мне становится плохо! Что же теперь делать? Сказать «большое-спасибо-я-не-люблю-чай-с-сахаром» уже поздно, сахар уже в чашке, а просто оставить чай стоять – это невежливо, так делать нельзя.
Сначала я беру только маленький кусочек хлеба с мёдом, вкус мёда я не очень-то люблю. И он жидкий, сразу начинает течь и капать на замечательный белый мех. Ой-ой-ой, только бы она ничего не заметила!
И она не заметила, потому что, к счастью, сняла очки. Я потихоньку тру пятно, но оно не оттирается, только становится всё шире и коричневей.
От страха я запихиваю в рот весь хлеб, уже без мёда, давлюсь, он не хочет проглатываться, и я запиваю его чаем. С сахаром. Мне тут же становится плохо. Этого только не хватало! Улла ничего не замечает, она без умолку говорит, ёрзает и подпрыгивает на матрасе. Она что-то рассказывает, а мне очень плохо… Я и слушать-то её не могу, потому что всё время думаю: «Только бы она не увидела пятно, только бы не выплюнуть то, что во рту». Чай с сахаром я всегда выплёвываю, но сейчас так делать нельзя, да я и не знаю, где тут туалет. Мне делается жарко, а она всё говорит и говорит…
«Сочинять» – слышу я, и желудок сжимается. «Для детей» – слышу я, и чай подступает к горлу, а я посильней нажимаю на живот, чтобы он оттуда не выпрыгнул. «Читать вслух» – слышу я, и чай снова плещется у самого горла. «У нас будут чудесные воскресенья» – слышу я…
И тут чай оказывается во рту и вырывается наружу – на меня и на белый мех, на пятно от мёда и на белый ковёр…
Улла останавливается посреди своего рассказа и широко раскрывает глаза. А я закрываю… Всё кончено! Она никогда меня не простит. Ох, сейчас начнётся…
Но я тут ни при чём, я ничего не могла сделать, это всё чай виноват. И она виновата, это ведь она положила сахар в чай! Больше всего мне хочется зареветь.
Но ничего не начинается… То есть совсем ничего, потому что Улла куда-то исчезает. Я слышу какой-то плеск. Слышу, как течёт вода.
Потом она возвращается, молча поднимает меня, на неё попадает довольно много моей рвоты, но она не ругается, а тащит меня в ванную, ни слова не говоря про грязное покрывало и грязный ковёр. Она начинает раздевать меня, как маленькую. Расстёгивает блузку, ту, что я взяла у Андреа: она вся в пятнах и воняет – ох, и скандал же будет! Но сейчас мне всё равно, мне плохо. Улла раздевает меня, вот я уже голая, и мне даже не стыдно. Потому что мне плохо. Очень плохо…