Шрифт:
Священник Михаил Чельцов
Воспоминание "смертника" о пережитом
С 10 июня (нов. ст.) по 5 июля 1922 г. в Ленинграде происходил громкий процесс "церковников" во главе с Митрополитом Вениамином [1]. Судили до 100 человек, главным образом священников, но были и миряне - мужчины и женщины. Судили в Военном Трибунале, по делу о неотдаче церковных ценностей в пользу голодающих Поволжья, но по ст. 62 Уголовного Кодекса, обвиняя в контрреволюции - "в содействии международной буржуазии в целях низвержения Советской власти". 10 человек были присуждены к расстрелу, а именно: Митрополит Вениамин, епископ Венедикт [2], профессор Университета, бывш. присяжный поверенный Иван Михайлович Ковшаров [3], Архимандрит Сергий [4] (Шеин - из Правоведения и бывший член Государственной Думы), Ю. П. Новицкий [5], протоиерей Л. К. Богоявленский [6], бывший настоятель кафедрального Исаакиевского Собора, протоиерей Н. К. Чуков [7], бывш. настоятель Казанского Собора, Николай Александрович Елачич [8], бывш. секретарь Государственного Совета, Дмитрий Флорович Огнев [9], бывш. сенатор последнего времени, и я, Михаил Павлович Чельцов, бывш. настоятель Троицкого Измайловского Собора и Председатель Петроградского Епархиального Совета.
Главным основанием для суда и осуждения было выдвинуто то, что вышепоименованные лица были членами Правления Общества Приходских Советов Ленинграда, т. е. входили в организацию, хотя существовавшую легально, но обратившую свою работу в деле отдачи церковных ценностей, будто бы во вред Советской власти.
Меня все время трактовали тоже как члена Правления, хотя всем, и судьям в том числе, хорошо было известно, что членом Правления я не был, и все время стоял в открытой оппозиции сему Правлению, приплели же меня как близкого по своей работе общецерковной к Митрополиту и видного протоиерея.
После произнесения приговора нашими защитниками была послана в Москву кассация на приговор, оставленная Москвой без последствий, а нашими родными посланы ходатаи в Москву во ВЦИК с просьбами о нашем помиловании. Ездила туда и моя дочь, семнадцатилетняя девочка Аня, с одной моей знакомой дамой бывшей начальницей одной женской гимназии, где я был долгое время законоучителем. Ответ из Москвы пришел только в начале августа, а нам объявлен 14 августа. Все это время, т. е. с 5 июля по 14 августа - это сорок дней - мы находились как "смертники" в ожидании известий из Москвы, окончательно решающих наше дело: расстрелять нас или нет. Четверо, а именно митрополит Вениамин, архимандрит Сергий, Новицкий и Ковшаров не были помилованы, нам же остальным расстрел был заменен 5 годами лишения свободы, т. е. тюрьмой, которая в то время именовалась "Исправдомом", т. е. домом исправления преступников.
Все эти мои записки и описывают мои переживания за этот период, т. е. 40 дней "подсмертного" состояния. Писал я их по переводе уже из ДПЗ, что на Шпалерной улице, во 2-ой исправдом, из этого последнего. Они были пересылаемы домой, к семье, в качестве писем. Начались писания с ноября 1922 года и закончены были в феврале 1923 года. Я постарался в них быть искренним и правдивым, воспроизводя только то, что и как действительно было и переживалось. Это не дневник "смертника", а лишь воспоминания его о времени с 5 июля по 14 августа (нов. ст.) 1922 года.
Переписаны они с оригинала сохранившихся писем в июле 1926 года.
Протоиерей Михаил Павлович Чельцов.
24 июля - 11 ноября 1926 г.
Ленинград, 2 Красноармейская ул, № 14, кв. 11. День Св. кн. Ольги.
Говорят, что у больных капризный вкус. Я физически совершенно здоров и бодр, и духом спокоен. Но сильно тянет меня к перу и бумаге. Быть может, в этом сказывается, как отрыжка, старая привычка к писательству. Но что писать? Жизнь идет очень однообразно, но так идет только внешняя жизнь событий дня и физическая, - дух же все требует нового содержания, как пищи себе. Мысль поэтому постоянно работает. Если внешнее не дает ей материала, то она живет воспоминаниями о старом. Все чаще и чаще всплывают в памяти дни бывшего июньского суда и июльского сидения на Шпалерной. Мне и хочется описать все внутренние переживания и перечувствования, в связи с внешней обстановкой, в эти 40 дней подсмертного сидения. После них прошло только 3-3,5 месяца и каждая мелочь из пережитого в них еще жива и больно вертится в памяти.
22 июня / 5 июля - памятный день не только для нас, осужденных к расстрелу, но и для всех вас, более нас страдавших и продолжающих страдать доселе. Еще накануне, после нашего опроса о последнем слове подсудимых, часов в 11 ночи было приказано нашей страже привезти нас в суд из тюрьмы в среду 5 июля к 4 часам дня. Ехали мы в свой 3-й исправдом в настроении почти веселом. Развеселившая нас речь - последнее слово - протоиерея В. А. Акимова в суде ярых и злых безбожников и судивших-то нас в целях унижения и издевательства над верой и Христом, описавшего свои "великие" заслуги для Церкви и за эту речь (иначе он был бы оправдан, ибо ничего не найдено было "преступного" в его "деле") получившего 3 года изоляции, - терпеливое и как будто внимательное выслушивание Трибуналом нашего "последнего слова", - нас все это бодрило и, при естественном желании людей в нашем положении все объяснять преувеличенно и в хорошую для себя сторону, располагало предугадывать завтрашний приговор как для нас добрый. Добрым мы в те минуты считали всякий приговор, хотя бы в тюрьме на 10 лет, только бы без расстрела. Мы даже не придавали значения и даже не обратили внимания на то, что сопровождавший нас конвой был увеличен, что кроме его нас охранял еще мотор с 3-5 чекистами, что обычно милые и разговорчивые наши ежедневные конвоиры, сидящие с нами на грузовике, были как будто мрачны и нелюдимы. Еще при рассаживании нас в грузовики мы смеялись, острили, перекликались, смотря, как "грузили" наших сотоварищей, как сельдей в бочку, в другой грузовик. В него могут вместить до 20-25 человек, понапихали до 80-90, ибо никто из подсудимых не был отпущен домой и все были отправлены в 1-й исправдом. Задержанные долгой погрузкой ехавших в 1-й исправдом и, выехав после них, мы сравнительно долго ехали то за ними, то рядом с ними; наш шофер, подбадриваемый нашими веселыми голосами, старался перегнать наших товарищей, но там не хотели уступать, - получался беговой спорт. Наконец, мы победили и весело поехали, как мы говорили, "домой" - в свой 3-й исправдом. Дома спокойно разошлись по своим камерам. По обычаю прежних дней я поел из привезенной из суда провизии, без волнения помолился Богу и без тревожных сновидений провел ночь с крепким сном.
Утро следующего дня, т. е. 5 июня, прошло у меня при спокойном настроении духа. Помню, по обычаю я помолился, прочитал акафист Иисусу Сладчайшему и, ходя по камере, думал, что по всем, казавшимся мне основательным данным, расстрелов не должно быть, и во всяком случае меня они не должны коснуться. В свое время я пошел на прогулку, ходил в паре с о. П. Левицким, настоятелем храма Рождества на Песках. Он уверял меня, что меня непременно освободят; а еще более я утешал его, говоря, что, быть может, дадут ему годика 2-3 тюрьмы, а к большему его, безусловно, не присудят. Тогда же я говорил и с Ленивковым (подследственным из бывших студентов-гражданцев, уверявшим меня, что он "чекист", и с большими связями, скоро не только выйдет из тюрьмы, но и займет высокое место у коммунистов), тоже уверявшим меня, что по его сведениям весь наш процесс создан лишь для того, чтобы поиздеваться над верой, унизить нашу церковь, что расстрелов не будет, что если меня и присудят к тюрьме, то он быстро устроит меня на работу у себя и т.п.
Без какого-либо страха стал я потом собираться в суд. Правда, настроение к этому часу отъезда в суд стало понижаться, что-то тревожное стало заползать в душу, какая-то щемящая грусть уже стесняла грудь. Не с прежним спокойствием услышал я шум подъехавшего грузовика (из моей камеры № 188 на 4-м этаже, - выходившей окном через садик на улицу, всегда был слышен грузовик, почему я всегда одевался и приготовлялся в суд заблаговременно) и на извещение надзирателя - готовиться в суд, я выходил из камеры уже готовым с волнением сошел вниз. Здесь уже собирались и остальные "смертники". Заметно было, что на душе у всех что-то неладное творилось. Изредка слышались остроты и шуточки, но с оттенком тревоги и как бы безнадежности, слышались слова вроде: "Ну, Слава Богу, в последний раз едем!"... "Пусть скорее осудят, чем каждый день слышать издевательства"... "Ну, да не расстреляют же"... и т. п. "Прощай тюрьма, вернемся ли мы сюда, а если вернемся, то какими и для чего"... вероятно, все так думали, как и я. Впрочем, мы почему-то были убеждены, что, к чему бы нас ни присудили, мы непременно, хотя бы на ночь, да вернемся в свой 3-й исправдом, почему большинство из нас не собрали своих вещей в камере, а собравшие их не взяли с собой. Взяли только необходимое для еды и питья.
Припоминаю, что путешествие это - последнее - в суд прошло почти совершенно в молчаливом настроении. Мы как будто прощались не только с проходящими по улицам нашего пути, а в лице их и со всеми свободными и живыми, но и самими улицами и зданиями, садами и т. п., ставшими для нас милыми и дорогими. Народу на улицах нашего проезда, особенно вблизи суда и у дверей его, виднелось сравнительно мало. Заметно было, что он или напуганный чем-то, сам боялся быть на нашем пути, или его как-то невидимо отгоняли и не допускали. Не виднелась у суда - вблизи его и у дверей - особенно усиленная стража, как будто было все так же, как и в прежние дни суда, - даже как будто тише, и в этой тишине - напряженнее и мрачно-грознее...
Около 3-х часов дня приехали мы в суд вместе с товарищами из 1-го исправдома. Прежде, в дни суда, вновь приезжавшие оживляли нашу "комнату обвиняемых", где мы собирались до вывода нас в зал суда и где проводили время в антрактах суда. Теперь печать чего-то ожидаемого тяжелого, грозного как бы лежала на самих стенах и жалкой обстановке комнаты. Тень смерти, где-то притаившейся, для глаз невидимая, но сердцем чувствуемая, властно царила над сознанием всех. Разговоры не клеились; щебетали лишь наши дамы, хорошо уверенные, что их или совершенно оправдают или дадут маленькую тюрьму (кажется, их всех под разными видами отпустили домой); даже обычно беспечная, смеющаяся часть хулиганствующих подсудимых, и эта сократилась и как-то незаметно себя держала. Не весел был и мой Павлик (сын). Мне чудилось, что и за свою свободу он не был уверен, но обо мне думал лишь мрачное. Правда, он старался утешить меня, а, пожалуй, больше себя, словами: "Нет, папа, тебя не осудят, ... вот посмотри, мы оба с тобой вместе пойдем домой" - но сердце ему другое говорило...
Скоро откуда-то стали выползать слухи, что доподлинно-де известно, что расстрелов не будет и митрополит Вениамин будет сослан лишь в Соловки. Другие передавали, что к расстрелу приговорят то 10, то 6 человек. Всякий раз, как слышал я какую-нибудь новую весть, начинал высчитывать-гадать, подойду ли я к той или иной цифре. И обычно выходило, что если 10, то и я непременно. Больно, тяжело становилось на душе, поэтому всячески старался уверить себя, что не 10, а меньше могут к расстрелу присудить. Но не верилось в достоверность ни одного сообщения, было сильное желание убедить себя, что все эти сведения - только сочинительство. А тем не менее очень сильно хотелось слышать все новые и новые сообщения, искать в них приятное для себя успокоение. Но с каждым сообщением делалось все хуже и хуже на душе. Невольно хотелось не столько от разговоров с другими, но от фигур их, от спокойного вида других, от их физиономий получить надежду на доброе для себя: если другие спокойны, значит, они знают что-то хорошее, значит, и тебе нечего беспокоиться.