Воспоминания дипломата
Шрифт:
В 1917 г. во время одного из моих последних свиданий с Извольским, жившим на покое в Биаррице после данной ему Временным правительством отставки, я как-то завел разговор о событиях в России, предшествовавших войне, и, между прочим, о впечатлении, произведенном на него царем. Мои надежды услышать от него что-либо новое не оправдались. Извольский долго и много говорил, но все лишь о себе. В его рассказе все сводилось к тому, как относились к нему лично придворные круги и как это отзывалось на его собственной карьере. В этом отношении Извольский был попросту авантюрист. В своем эгоизме и снобизме он перешел всякие границы, и, быть может, потому его так ненавидел почти весь без исключения состав министерства, а затем и большая часть служащих посольства в Париже. Вызываемые им к себе антипатии усугублялись его манерой держать себя до крайности высокомерно с низшими чинами и низкопоклонствовать перед высшими, а также непривлекательной наружностью. С его лица постоянно не сходила неприятная гримаса, вызываемая отчасти неумелым ношением монокля; с ней донельзя была схожа вымученная улыбка, когда он старался быть любезным и льстивым в присутствии высокопоставленных особ.
Мне придется еще раз вернуться к Извольскому, поэтому хотелось бы закончить сначала воспоминания о Сазонове. В Париже я его не видел. Через три дня после приезда туда я был спешно вызван в Мадрид, так как в связи с отъездом посла должен был временно его заменить. Поэтому зайти в посольство мне не пришлось, хотя Сазонов и звал к себе, по-видимому, привыкнув ко мне в Виши. Правда, меня в наше посольство в Париже и не тянуло: слишком несимпатичен был Извольский, с которым мы так холодно расстались в Петербурге, а все то, что делалось вокруг него, не могло не кончиться плохо. Бороться же с овладевшим нашим иностранным ведомством отчасти по французской указке военным азартом я был не в силах, а потому держался в стороне на не имеющем большого политического значения посту в Мадриде. Но я все же надеялся, что не все в России потеряют голову и что дни Сазонова и Извольского сочтены. И в последнем я был прав: Сазонов и Извольский были уволены в отставку еще до окончания войны. Однако, сознаюсь, я не предвидел, что еще до возрождения нашей внешней политики на новых, мирных началах в России произойдет социальная революция, а ведение иностранных сношений перейдет в руки бывших политических эмигрантов и будет направляться В.И. Лениным. Следующая моя встреча с Сазоновым произошла в Петербурге в 1915 г. Тогда я видел его в последний раз; к этому времени плоды пагубной политики уже сказались, и министр говорил совсем в другом, минорном тоне. Приехав в Россию в отпуск, я представился министру. Перед этим в последний раз я посетил Вышков в качестве майоратовладельца. Это было за месяц до вступления германской армии в Варшаву, и мне пришлось видеть на вокзале наши войска, возвращавшиеся с фронта, причем на пять солдат приходилось лишь по одному ружью. Из расспросов компетентных лиц я выяснил, что при таких условиях ведения войны наши потери были очень велики. Наш разговор с министром невольно коснулся этой жгучей темы. Сазонов, как бы сознавая свою вину, старался переложить ее на военных. В это время мы терпели поражение за поражением на Карпатах, а командовавший армией Радко-Дмитриев не получал подкреплений из-за его ссоры с генерал-квартирмейстером Драгомировым, который состоял при генерале Н.И. Иванове, командовавшем Юго-Западным фронтом. На телеграммы Драгомирову о присылке подкреплений Радко-Дмитриев вообще не получал ответа; Драгомиров, по-видимому, не находил даже нужным докладывать об этом Иванову. "Ну что ж!
– заметил Сазонов, пожимая плечами, - если генералы ссорятся, то мы больше не великая держава". Заключение было верное, но предпосылка к нему была неточной. Конечно, в 1915 г., после отступления наших войск из царства Польского, а затем и из многих западных губерний, мы перестали занимать положение великой державы среди своих союзников, которые почти не считались с мнением Сазонова или спрашивали его только для проформы, а поступали по-своему, но сваливать это на одних генералов было неосновательно. Ведь много потрудился, чтобы вызвать войну, и сам Сазонов, играя при Николае II роль военного министра. Из стратегических соображений он при соучастии Янушкевича настаивал перед царем на всеобщей мобилизации. В то время как царь подписывал указ о мобилизации, в этой же комнате ожидал доклада царю генерал Татищев, который должен был отправиться с личным письмом Николая II к Вильгельму II с предложением созвать в Гааге мирную конференцию. Из мемуаров Палеолога, графа Пурталеса, генерала Добровольского, а главное, подлинных записей Министерства иностранных дел под редакцией барона Шиллинга и других известно, что Сазонов и Янушкевич распорядились прервать телеграфное сообщение между главным штабом и Царским Селом, чтобы не дать возможности Николаю II раздумать и задержать мобилизацию, а это при бесхарактерности царя можно было наверняка предвидеть.
Со своей стороны Пуанкаре, вернувшись из Петергофа после свидания с Николаем II и его окружением, тоже работал для войны и пошел даже на передержки, задержав созыв французского парламента на два дня после начала военных действий, с тем чтобы вопрос о военных кредитах поставить на голосование после мобилизации Германии. Так был организован заговор против народов Европы и мира небольшой группой бывших правителей двух империалистических группировок.
После 1915 г. я видел Сазонова еще один раз при следующих обстоятельствах. Мое кратковременное пребывание в Петрограде в 1916 г. совпало с организацией при министерстве суда чести. По проекту, этому суду подлежали младшие чиновники министерства, в том числе дипломатические и консульские, но только до 5-го класса. Будучи в 4-м классе, я ему не подлежал. Для избрания трибунала у Сазонова состоялось собрание, на которое были приглашены все дипломаты и чины министерства, находившиеся в то время в Петрограде, а равно и состоявшие в ведомстве министерства заслуженные сотрудники, покинувшие его, в том числе члены Государственного совета, бывшие послы И.А. Зиновьев и П.А. Сабуров. Последнего я не знал, так как он уже давно покинул службу, на которой был посланником в Афинах и послом в Берлине. Меня познакомил с ним Сазонов, который во время совещания выглядел лучше, чем раньше, и был в хорошем расположении духа.
Это была моя последняя встреча с Сазоновым. Известно, что вскоре вместо него был назначен министром распутинский ставленник Штюрмер, а Сазонов стал, насколько помнится, членом Государственного совета. Правда, Временное правительство в критическую минуту вспомнило о Сазонове на очень короткое время, когда наша внешняя политика переходила из рук Милюкова в руки Терещенко. Бывший царский министр был назначен на пост посла в Лондон, но в последний момент это назначение отменили, и министерство вернуло Сазонова из вагона на Финляндском вокзале, где он занял место, чтобы отправиться в Англию.
С последовавшими друг за другом после Сазонова с необычайной быстротой министрами иностранных дел ("министерская чехарда" - слова Пуришкевича) мне не пришлось тогда встречаться. Из них я в детстве видел Штюрмера, молодого в то время церемониймейстера, а Терещенко встретил как-то в вагоне. Тогда он был еще молодым чиновником дирекции императорских театров. Терещенко возвращался в Петербург из командировки в Германию, где ему было поручено ознакомиться с немецкими театрами, изучить их организацию. Мы говорили исключительно на театральные темы, причем он восхищался постановкой театрального дела в Германии, где в то время существовали 52 оперные сцены. Это было года за два до войны, и, конечно, я в то время не думал, что этому молодому человеку придется сравнительно скоро стать моим начальником - министром иностранных дел. Впрочем, я его в этой роли никогда и не видел, так как в Петроград за время существования Временного правительства ни разу не приезжал.
После Октябрьской революции Сазонов, как известно, оказался за границей и даже принимал участие в парижском контрреволюционном "политическом совещании". Последние годы своей жизни он провел в Польше, где ему вернули имение под Белостоком в знак признательности за его полонофильскую политику в начале войны.
Что касается Извольского, то он умер ранее Сазонова. Похоронили его в Париже, причем на похоронах выяснилось, что Извольский неизвестно когда стал лютеранином и тщательно скрывал это. Не знаю, каковы были причины перемены им религии, но в некоторых монархических кругах это объяснялось в связи с излюбленной у них темой масонства принадлежностью Извольского к масонам, в чем уличались в бывшем Министерстве иностранных дел, кроме Извольского, и Поклевский-Козелл, и даже Сазонов, который как масон имел якобы самую низшую степень посвящения. Насколько это верно, не берусь судить, но бесспорно, что Извольский, ходивший всю жизнь в долгу, как в шелку, бывал порой в большой зависимости от неизвестных международных сил...
И тот и другой из последних двух царских министров иностранных дел, сыгравших столь роковую роль перед империалистической войной, оставили свои мемуары, но воспоминания Извольского не были им закончены, а воспоминания Сазонова, вышедшие в свет спустя несколько лет после войны, носят характер не только известной поспешности, но, быть может, и предумышленности, так как ни слова не говорят об изнанке французской политики в отношении России, которую Сазонов, конечно, знал, но не считал удобным раскрывать.
Заговорив о французской политике, я невольно подхожу к своим берлинским впечатлениям и к сравнению их с варшавскими. В 1919 - 1920 гг. в Польше все вертелось вокруг затеянной Францией интервенции против России и искусственного сколачивания за границей белогвардейской "третьей России". Под этим фантастическим названием подразумевалась "вторая Франция", проводившая в жизнь странные мечты о гегемонии над всей Европой. В Берлине, к счастью, я об этом уже ничего не слыхал, и немцы, естественно, относились к подобного рода планам с затаенной ненавистью, которую французская политика в самой Германии могла только разжигать. В Берлине среди русских, кроме настроенных явно контрреволюционно, было много и таких, которые не имели определенного политического миросозерцания, были крайне растеряны и тратили свои силы на выход из тяжелого личного положения. Даже мои коллеги, попавшие по тому или другому поводу в Берлин, были очень далеки от франкофильствующих настроений и сочувствовали политике сближения с новой Россией, которую, насколько это было возможно, проводило германское Министерство иностранных дел. Мне помнится, как я однажды обедал у Мальцана вместе с нашим бывшим послом в Вене Н.Н. Шебеко. Это был порядочный человек, но он далеко не подходил к той ответственной роли, какая ему выпала перед войной в качестве представителя России в двуединой монархии. Там ему приходилось иметь дело с министром иностранных дел графом Берхтольдом, личным врагом Извольского. Небезынтересно отметить, что наше Министерство иностранных дел после пресловутого инцидента в Бухлау сочло возможным при нормальных отношениях между обоими правительствами сноситься с австро-венгерским посольством лишь вербальными нотами, т.е. нотами, не подписанными министром, составленными от имени министерства и в третьем лице. Поскольку такие ноты касались принципиальных вопросов в международных сношениях мирного времени, то это являлось признаком натянутых отношений. Происходило это за пять лет до войны с Австро-Венгрией, но являлось чем-то вроде ее преддверия.
Во время моего пребывания в Берлине (по пути из Мадрида в Москву) я разрешил вопрос о получении средств на жизнь путем поступления на частную работу в один из германских экспортных домов, ведущих торговлю с Италией, здесь мне пригодились мои познания во французском и отчасти итальянском языках. Наши корреспонденты писали нам из Италии по-итальянски, а мы отвечали им по-французски. Кроме того, у ювелира в Штутгарте сохранилось довольно много моей серебряной посуды, которую я готовил ко времени моего назначения посланником, а я имел слабость придавать большое значение вопросам представительства. Все это пошло мне на пользу. Съездив в Штутгарт, я нашел свое серебро в порядке и тут же продал его, причем расплатился со своими мелкими долгами и в этом городе. Мой многолетний поставщик сигар был так тронут, что преподнес мне в подарок целую коробку сигар.
За несколько лет, прошедших с момента моего посещения Штутгарта в конце 1918 г., город успел снова расцвести и принял тот облик, который я знал и любил во время моего трехлетнего пребывания в Вюртемберге.
Затем я расстался с ненужными мне больше вещами, продав их в одном из магазинов на Лейпцигерштрассе. Этот магазин скупал ордена, мундиры, военное снаряжение и т.п.
– одним словом, всю мишуру строя, исчезнувшего почти одновременно в трех соседних монархиях. (Придворные мундиры я продал ранее в Испании через канцелярского слркителя мадридского посольства.)
Магазин был очень похож на склад бутафории Большого театра. Тут было представлено и снаряжение гвардейских кавалерийских частей, например "Gardes du Corps", носивших мундиры вроде царских кавалергардов и конногвардейцев, и бесконечное количество орденов разных стран, и т.д. и т.п. Но атрибуты эти уже никому не были нужны.
В связи с подобными мелочами невольно вспоминается вся феодально-бюрократическая обстановка старого режима, являвшегося отзвуком длительного исторического развития. Этот строй во многом являлся сколком с разных моментов истории России. В нем отражался прежде всего византийский строй, так или иначе возрожденный при московских царях ("третий Рим") и выразившийся в своеобразном теократизме. К нему примешалось потом много монгольского, а затем феодального западноевропейского, главным образом немецкого.