Воспоминания гетмана
Шрифт:
– А, – спросил я, – скажите, пожалуйста, у Корнилова в авангарде что идет, есть ли какие-нибудь офицерские батальоны или, может быть, туземные войска в духе корниловских туркменов?
– Войска у Крымова прекрасные и не выдадут ни в каком случае.
Это мне не понравилось, для меня было ясно, что раз у Крымова нет убежденных людей в авангарде, а таковых в вопросах внутренней политики у нас среди регулярных обыкновенных войск нет, так как в душе, как это ни грустно, все наши солдаты в общем приближаются к большевикам, для меня было ясно, что экспедиция Крымова, очень возможно, потерпит поражение, так как авангард будет встречен парламентерами Керенского, начнутся переговоры, а после переговоров я ни разу не видел, чгобы брались снова за оружие. Кажется, так в конце концов и вышло. Во всяком случае, мне это не понравилось. А на кого же опирается главковерх? Ведь в армии мы ничего не знаем; положим, мы, высшее начальство, почти все будем с ним, но что касается офицерства, встретит ли декларация генерала Корнилова такое уж сочувствие? Разрабатывают ли этот вопрос?
Ответ был уклончивый, но, видимо, всем хотелось верить в успех, да и сам я был в таком же настроении.
– А есть ли серьезные общественные группы, на которые главковерх опирается?
– О да, главным образом кадетские круги, да и другие еще, – был радостный ответ!
Для меня тогда значение кадетов и насколько это люди, на которых можно положиться в таких вопросах, было совершенно неясно. Все же я не понимал, кто же в тылу будет драться за Корнилова. Неужели кадеты? Где же грубая, но необходимая сила? Что-то ее я не видел. Вообще, в этот день где-то в душе я чувствовал, что из этого ничего не выйдет, но почему-то я себе определенного отчета не отдавал.
Во всяком случае, когда выяснился вопрос, как мне скорее добраться до своего корпуса, мне предложили ехать на автомобиле с офицерами, везущими приказания. Я от этого отказался и решил ехать демонстративно в штабном вагоне как ни в чем не бывало, и я был прав: ни один автомобиль, как оказалось впоследствии, не дошел до назначения, все были своевременно остановлены, и седоки, везущие приказания, заарестованы. На следующий день лишь после полудня, а не утром, как нам было обещано, я двинулся в обратный путь.
Помню, лежу на верхней полке в купе. Чудное августовское утро, масса приятных событий: и корпус мой удовлетворен, и Корнилов берет силу, армия восстанавливается, все хорошо. Поезд подошел к Гомелю. Слышу, у вагона какие-то голоса. Я невольно прислушиваюсь. – «А что, товарищ, генерал тут сидит?» – «А тебе на что?» – «А так, надо!» Я насторожился и подумал, что это не к добру. Встал и вышел на платформу. Вижу, все спокойно, но когда я вернулся, слышу снова тот же вопрос: – «Где генерал?» Тогда, не теряя времени, я вырвал из дела, которое возил Корнилову, несколько секретных бумаг, разорвал их на мелкие куски и клочки бумаги бросал в простенки, куда опускаются оконные рамы в вагоне.
Через четверть часа вдруг явился молодой человек, еврейского типа, в сопровождении нескольких конвойных с оружием и заявил мне, что он принужден меня арестовать, так как я еду в штабном вагоне и, очевидно, из Могилева. Мы вошли с ним в пререкания: «Неужели вы думаете, что я поехал бы откровенно в штабном вагоне, если бы был замешан в чем-либо?» – «Да, верно, мы вчера заарестовали автомобиль из Могилева». Это, очевидно, был один из тех автомобилей, которые везли приказания на юг. В конце концов, оружие, которое хотели у меня отобрать, я не дал, а бумаги разрешил бегло просмотреть в купе, что и было исполнено. Затем, после длинных переговоров с каким-то господином в Гомеле по телефону, сначала разрешено было отправить меня в город Гомель, потом же решено было оставить меня в вагоне части. Он вынес впечатление хорошее в смысле подготовки и духа в корпусе, но признал, что до получения снабжения корпус на позицию выступить не может. Шейдеман постоянно посылался на ревизии по корпусам и поэтому, наглядевшись в других корпусах на безобразия, очевидно, не предъявлял к моему корпусу особых требований, но я прекрасно понимал, что главный недостаток – тот внутренний разлад, который все ярче и ярче давал себя чувствовать во всех частях. Поэтому я решил не сдаваться и поехал сначала к вновь назначенному командующему армией, генералу Циховичу.
Славный Селивачев был арестован и отставлен от должности во время корниловского переворота. Цихович ничего не мог мне сказать, поэтому 5 октября я выехал в Бердичев к Володченко.
Этот генерал был совершенно другого типа, нежели предыдущий. У него шныряли комиссары, говорили длинные речи, вообще, как военный он мне не поправился, хотя, говорят, храбрый и дельный в бою. Очевидно, должность главнокомандующего в такой момент была ему не по плечу, и он старался приспособиться. На мои просьбы он ответил полным сочувствием, но меня удивило, что по вопросу о назначении офицеров предложил мне самому поехать в Киев и в Генеральном Секретариате выбрать подходящих себе офицеров. Меня это устраивало, но я был удивлен, что Володченко мне это предложил, я понял, что он считается с Центральною Радою.
6 октября в Киеве, когда я еще находился у себя в номере, ко мне явился капитан Удовиченко и заявил, что здесь заседает Украинский Войсковой Сьезд, что сегодня будет доклад представителей моего корпуса, что многие из украинских офицеров и солдат, встречавших меня, просили мне передать, что они очень желали бы видеть меня на съезде. Я решил пойти на съезд.
Мне это, я помню, ставили в вину некоторые из моих бывших товарищей. Я не понял, почему у нашей братии, строевых генералов, желающих порядка, не могут быть две теории. Одна: наступила революция со всеми ее отклонениями, генерал заявляет: «Я не хочу подчиняться требованиям и взглядам, которым не сочувствую», кланяется и уходит. Это красиво и хорошо для него лично, но не для дела. Другая теория: генерал не сочувствует отрицательным проявлениям революции, но решил, что с этим нужно бороться всеми доступными ему средствами, он остается. Раз он остается, ему приходится завязать какие-то отношения с людьми различных лагерей. Если он будет только критиковать, деятельность его немыслима, нужно постараться подойти к ним поближе и влиять на них. Это далеко не значит подлаживаться, нужно говорить правду, но нужно, насколько возможно, установить приличные отношения.
Я, когда вспыхнула революция, думал: что мне делать? Хотелось уйти, но это мне казалось слабостью, я решил остаться, а раз я остался, мне пришлось со всеми деятелями установить приличные отношения, хотя я никогда не подлаживался, никогда не скреплял своею подписью постановлений, которые, я считал, могли бы чем-нибудь повредить тому делу, которому я служил. В данном случае те хорошие отношения, которые установились у меня в корпусе, повели к тому, что меня позвали в Центральный Войсковой Сьезд. Я решил, что слава Богу, когда зовут на съезд генерала с моим чисто дисциплинарным военным воззрением, в то время когда других генералов постановляли арестовывать и отнюдь не исполнять их приказаний. Поэтому я пошел и не пожалел.
Явился я туда и сел в толпе. Все, что говорилось, носило вполне умеренный и приемлемый характер. Между прочим, председательствовал тогда еще вполне дисциплинированный штабс-капитан Шинкарь впоследствии бывший командующим войсками Киевского военного округа, а затем крайний левый, предводитель Звенигородского восстания. Через некоторое время кто-то из ораторов, узнавши, что я тут, приветствовал меня. Я принужден был выйти из своего угла и ответить, затем, оставшись еще некоторое время и прослушав своих представителей, которые несли что-то несуразное, все больше, конечно, насчет штанов, да оно, положим, и понятно, так как в корпусе не было их, я ушел, вынося самое лучшее впечатление о виденном. Большинство из заседающих были социал-революционеры, немного социал-демократов и очень мало самостийников, кажется, всего четыре, потом все это переменилось. Меня они приветствовали лишь потому, что я командовал Украинским корпусом, так как всегда и каждому я заявлял, что я не социалист.
В тот же день я уехал из Бердичева на автомобиле с женой и дочерью, которые приехали ко мне на несколько дней в Меджибуж из Орла, а теперь возвращались обратно. Черницкий также меня сопровождал. Чудная осенняя погода, прекрасное шоссе сделали это путешествие очень приятным. Снова мы обедали у Франсуа в Житомире и поздно вечером приехали в Киев, где остановились в единственно свободной тогда гостинице «Универсал».
На следующий день, будучи в Секретариате, я получил через Скрыпчинского телеграмму о том, что 6 октября в Чигирине на Всеукраинском казачьем съезде я единогласно избран атаманом всех Вольных Казаков. Об этих казаках я до той поры слышал очень мало.
В скором времени после начала революции у некоторых из украинцев, воспитанных на старинных преданиях, явилось желание возобновить казачество. Одновременно в нескольких местах об этом толковали благодаря настоянию моих, если можно так выразиться, приверженцев. Как бы там ни было, в Генеральном Секретариате мое избрание произвело чрезвычайно неприятное впечатление, это я сразу заметил. На мой вопрос Скрыпчинскому, что это избрание означает, он мне сказал, что это так себе, почетная должность, не сопряженная ни с какой деятельностью, что подробности они могут сказать только тогда, когда вернется Полтавец, которого они командировали в Чигирин. Я обождал прибытия Полтавца и, когда он на следующий день приехал, поехал к нему узнать, в чем дело. Тут я и познакомился с ним. Он на меня произвел хорошее впечатление, рассказал всю подноготную деятелей в Секретариате, сообщил мне подробности казачьего движения и навел меня на мысль, что это движение может, если его суметь захватить, явиться тем здоровым течением, которое спасет Украину от того развала, сильно дававшего уже себя чувствовать не только среди войск, но и в кругу мирных обывателей. Я был избран, оказывается, атаманом, он моим помощником, Василий Васильевич Кочубей – начальником штаба. По старинной казачьей терминологии, Полтавец был генеральным есаулом, Кочубей – генеральным писарем.