ЖАНРЫ

Воспоминания корниловца: 1914-1934
Шрифт:

За эволюцией крестьянской психологии я наблюдал на моих пациентах и знакомых. Так, один небогатый крестьянин в начале коллективизации собрался было с рыбаками на Каспий. Потом передумал: «Я тут родился, тут вырос, я бедняк. Советская власть меня не тронет».

Между тем в станице шли аресты и грабежи, именуемые «раскулачиванием». Имущественный ценз, определявший кулака, угрожающе падал и подошел уже к уровню малоимущих середняков.

Тут мой пациент задумался:

— Неужели советская власть может и нас тронуть? Доктор, а может, поступить мне в колхоз?

— Поздно, теперь и колхоз не спасет.

— Но куда же мне жену и двоих детей девать? Куда стариков девать? Так я знаю: корова у меня, мы за ней смотрим лучше, чем за собою, и детям молоко. А в колхозе она сразу пропадет.

Вскоре пришла лечиться его жена: сердечные припадки.

— Забрали корову…

Через день я проходил мимо их хаты и спросил:

— Ну, теперь вы на Каспий?

— Куда теперь ехать? Тут домишко, хоть плохонький, да свой.

Через месяц его домишко и двор соединили с соседними и превратили в бригадный двор, а их переселили. В эти «бригадные дворы» было собрано все имущество крестьян, ставших теперь колхозниками, работниками сельскохозяйственной фабрики. Здесь стояли телеги, молотилки, бороны, была бригадная конюшня, как в казарме, с той только разницей, что здесь все мокло под дождем, и то, что у хозяина оберегалось и находило применение, здесь пропадало и растаскивалось. Наша станица была разделена на шесть бригад. У каждой бригады был свой штаб, по возможности при бригадном дворе. Там была канцелярия с бухгалтерией, клуб или «красный уголок» для собраний и чтения вслух газет, с портретами вождей, лозунгами, громкоговорителем, с утра до вечера агитировавшим за колхоз.

Дом Ткаченко, где мы жили, тоже был занят под бригаду. После того как выгнали и выслали хозяев, уже на следующий день, в шесть часов вечера, было назначено собрание. За два часа до его начала во дворе появились мальчишки. Сначала они робели, но видя, что никого нет, стали виснуть на ветках абрикосового дерева и их ломать, тащили все, что попадало под руку, завладели кольцами, на которых мы с сыном занимались гимнастикой. Я вышел и сказал:

— Слезайте, кольца мои.

Они ответили: «Теперь все общее, все колхозное». Однако слезли. Как только я ушел, они снова начали валять дурака на кольцах. Пришлось их снять.

Во дворе у Ткаченко был бассейн с чистой дождевой водой. В первые же дни вода была загрязнена и стала пригодной разве что для тушения пожара. В пристройке дома поселили семью рабочих. Забор возле пристройки тут же пошел на дрова. Через две недели на дрова одно за другим пошли абрикосовое и другие фруктовые деревья, которые распиливали во дворе, а кололи в квартире.

Собрание бригады происходило в соседней комнате за тонкой стенкой. Выступали больше коммунисты и их приближенные. Постановили открыть красный уголок в нашей комнате.

— Так там же доктор, — сказал кто-то.

— Доктора выкинем, какие могут быть разговоры!

Эти слова точно выражали их отношение к человеческой личности. Говорить о ее значении, ее правах, ее положении, когда у власти коммунистическая партия, бессмысленно: человеческая личность для них не существует, есть безликие массы, над которыми партия производит свои операции.

Нас выкинули не так бесцеремонно, как выбрасывали крестьян: я был врачом и был им нужен. Стансовет подыскал мне квартиру, похожую на голубятню и для жилья непригодную. Вскоре моя пациентка, коммунистка Буряк, одинокая женщина с ребенком, выхлопотала для нас квартиру с видом на базарную площадь в бывшем доме Чернявских. Ее Игорек дружил с нашим сыном, жена нередко кормила его ужином и укладывала у нас спать. Партийные собрания часто длились до ночи, и мать, унося спящего мальчика, как-то сказала:

— Мы, коммунистки, плохие матери.

Квартира была довольно просторная, и мы взяли к себе семидесятилетнего Василия Елисеевича Литьевского, лишенца, бывшего сенатора из Витебска. Он распродал все свои вещи и голодал. (Потом, когда я вечерами играл на скрипке, он все жалел, что незадолго до знакомства с нами отдал за мешок муки свою Гварнери). Его жена, итальянка, оперная певица, жила в Генуе, и я при поездке в Москву сообщил о нем в итальянском посольстве. У жены были влиятельные родственники, начавшие готовить вызов его в Италию.

.

Кампании, кампании…

Посевов больше не было, были посевные кампании. Понятие «кампания», почти что равнозначное понятию «война», стало ужасом как для рабов, так и для рабовладельцев и погонщиков.

До этого многие горожане и не знали, что крестьянин вышел в поле сеять. Это было нормально, тихо, спокойно, продуктивно, и никто не вопил о трудовых победах, когда осенью появлялась новая мука. Крестьяне говорили: «Бог дал», другие — «природа дала». Но как бы то ни было, кто-то давал и всего было, за редкими исключениями, вдоволь.

Теперь же волновались буквально все: от Москвы до ученика третьей группы. Погонщиков, чиновников и сыщиков нередко бывало больше, чем хлеборобов. Даже вид природы изменился. Во-первых, перетаскали в поле со всех базаров деревянные ларьки, с крестьянских дворов — амбары. Каждая бригада образовала на поле свой табор, состоявший из нескольких амбаров и ларьков, в которых разместились канцелярия, артельщики с продуктами, санитарка с бригадной аптекой, бригадная кухня и бригадные детские ясли.

Во-вторых, поля исчезли. Многоцветный ковер русского чернозема превратился в однообразные массивы. Три-четыре версты в длину и столько же в ширину шла пшеница, потом, сколько видел глаз, желтели подсолнухи. Тоже красиво. Приверженец искусства для искусства с этой точки зрения мог защищать колхозы. Когда я ездил по бригадам, то иногда встречал знакомого коммуниста, который в защиту колхоза всегда призывал эстетику:

— Вот, доктор, это я понимаю, красота!.. Гиганты какие! Не то что раньше — латки одни.

— Это тебе крестьяне говорили?

— А ну их к черту! Они все свое трубят. Натрубятся и отстанут.

Крестьяне теперь уже не жили своим умом, трудились в поле не самостоятельно, а по приказу, за пустые «трудодни». Задачей новоявленного колхозника было утром встать и явиться в бригадный двор на перекличку. По команде «айда!» или «пошли!» зашагать за бригадиром в поле и коллективно двигаться по массиву, вокруг которого колесят надсмотрщики и начальники.

Крестьянин перестал быть хлеборобом, не он решал, что, когда и где сеять и сажать. Распоряжения отдавали «агроуполномоченные», бригадиры, правление колхоза, колхозный агроном, получивший «задание» из исполкома, где районный агроном, которому «спустили» общий план из области или края, разрабатывал планы для района, а после санкции райкома и исполкома передавал их каждому колхозу. Правления колхоза с партячейкой и своим агрономом разрабатывали задания для каждой бригады. Генеральный план на весь СССР придумывали в Москве.

Вначале крестьяне должны были брать с собой еду на весь день. Как будто выгода и экономия для начальства? Однако нет, это в план большевиков не входило. Им нужна была полная зависимость человека от куска хлеба, которым, кроме них, никто не мог бы распоряжаться и который они могли дать, а могли и не дать. План этот начали осуществлять в 1930 и почти полностью провели в 1931 году.

Недели через три после организации колхоза у всех рабочих и служащих начали отбирать (с обысками, естественно) «излишки» для бригадных кухонь. Что большевики подразумевали под «излишками», никому не было и не будет известно. Я знаю только, что у жившего рядом с нами мастерового Калашникова, которого мы лечили, отняли пять фунтов «излишков сала». Хотели дать расписку. «Я отказался ее брать, чтобы воробьи надо мной не смеялись», — сказал он нам с женой.

Поделиться с друзьями: