Воспоминания корниловца: 1914-1934
Шрифт:
— Ну вы езжайте, а ваши жена и сын — советские граждане, они смогут выехать через некоторое время, после необходимых формальностей.
Что это означало, понять было нетрудно. А уходить из СССР надо было как можно скорее, опасность все увеличивалась. И мы решили двинуться в Таджикистан, оттуда уйти в Афганистан, а из Афганистана в Индию и на Запад.
Ледяной ветер пронизывал насквозь, и у меня было впечатление, что я полураздетый в голой степи. Я продвигался боком, опустив низко голову, потому что иначе невозможно было набрать в легкие воздух: ветер в своем безумном полете не давал вздохнуть. Степь гудела, темно-серые тучи навалились, заполнили пространство между небом и землей. Из серого водоворота неслись, кружились миллионы снежинок и снова взлетали, не достигая земли. Видно было на двадцать шагов, дальше все было серо и непроницаемо.
В коммуне люди с испугом увидели человека, обвешанного сосульками. Еще больше было их удивление, когда они узнали знакомого почти всем врача. Меня отвели в комнатку, где я согрелся и отдохнул.
Итак, я в коммуне. В коммуне, в которой после переходного колхозного периода должны будут жить все народы бывшей России. Комната грязная и неуютная. Стены завешаны портретами Ленина, Сталина и других вождей.
— Сейчас, доктор, угостим вас чаем: послали подписать требование на сахар и хлеб для вас.
Затем из ближайших домов начали приходить больные. Все были больны одной болезнью — недоеданием. Я принял одиннадцать человек. Из них девять просили справку на молоко или на добавочное питание. Все жаловались на жизнь. Меня они знали по больнице, бывали на комиссиях, приезжали на консультацию.
К вечеру погода улеглась, и председатель коммуны созвал людей на лекцию. В большой, общей для всех кухне я говорил о венерических заболеваниях и отвечал на вопросы.
На следующий день я обошел коммуну. Вдоль лимана на пригорках стояли дома бывших хуторян, восемьдесят-девяносто домов. Правление находилось в доме, принадлежавшем когда-то богатому, культурному садоводу, у которого, первого в районе, задолго до большевиков было два трактора.
В коммуне числилось около пятисот членов, а основана она была коммунарами-добровольцами в 1920–1921 годах. Я уж не запомнил, сколько раз сменялся состав коммуны, но цифра была внушительная. Теперешний председатель был одиннадцатым. Коммунары были со всех концов России, многие из них до того никогда хозяйством не занимались.
Имущество коммуны расхищалось, за садом и виноградниками никто не ухаживал. Несмотря на то что коммуна приняла готовое хозяйство с богатым инвентарем, коммуна существовала на субсидии. Государство ее поддерживало по политическим соображениям и дотянуло до коллективизации. Почти все коммуны пользовались среди крестьянства дурной славой. Слово «коммунар» стало синонимом слов «вор», «лентяй», «дармоед», а коммуна — «примером» бесхозяйственности.
В районе было три коммуны, своеобразные опытные станции для колхозов, а также пример организации труда и конечной стадии социалистического общежития. Разница между колхозом и коммуной была, главным образом, в том, что в коммуне был резче, чем в колхозе, выражен казарменный порядок жизни бывших крестьян.
В доме, где я ночевал, была канцелярия, в которой работали бухгалтер, делопроизводитель и три писаря. Тут же председатель коммуны, бывший батрак, приехавший сюда недавно, каптенармус и кухарки. В соседнем доме — секретарь партячейки и завхоз. Помощник председателя жил в другом доме. Вокруг домов — амбары и склады, сельскохозяйственный инвентарь и навес для летней столовой и собраний.
За два дня я обошел почти все дома. В жизни я видел много безотрадного, но более жуткого чувства, вызванного этим новым образом жизни человеческой, во имя которого погубили миллионы людей, я, думаю, еще никогда не испытывал.
В начале коллективизации коммуна прибрала к рукам все лежавшие вокруг хутора и хозяйства. Крепких хозяев просто выгнали, а других превратили в коммунаров. У них не было никакой собственности. Жили они в домах коммуны квартирантами, спали на кроватях, принадлежавших коммуне, ели из коммунальных мисок, ходили одетыми в то, что выдала коммуна. Я наслушался уже стонов колхозников, но такой тоски, как здесь, еще не видел:
— Доктор, чем бы вас, дорогой, угостить? Даже пустого чая нет. Вы видели на кухне, что мы едим? Четыреста граммов хлеба на день, да вот эту бурду на обед и на ужин. Хоть бы детишкам стакан молока. Молоко в коммуне есть, немного, правда, но мы его не видим. А у правления даже сало есть. Недавно наш парнишка отвозил председателя и женорганизаторшу на станцию, так по дороге они сало ели. Отворачивались, чтобы он не видел. А мы и забыли, какое оно.
— Скажите, а этот шкаф ваш?
— Какой там наш! Когда нас забрали в коммуну, пришли и все описали, забрали на общий склад, а оттуда выдают по ордеру. Если тебе что нужно, пиши заявление в правление. А они на заседании решают: дать или не дать. Жаловаться некому. Постановят в ячейке и на заседании правления выгнать тебя из коммуны — и выгонят. М. помните? Она у вас в больнице лежала, вы ей аппендицит вырезали. Так вот, они с правлением спор завели. Из-за молока. Председатель не захотел выдать резолюцию на стакан молока. А муж настаивал, потому что жене после операции нужно. Председатель говорит: «Дай справку от врача, что молоко нужно». А муж: «Дай лошадь, в больницу за справкой съездить». — «Не дам, нечего взад-вперед кататься, лошади коммуне нужны». Ну, М. его и обозвал. А через месяц пришло постановление ячейки и правления: исключить М. из коммуны за склоку и подпольную агитацию. Так и ушли без копейки, даже одеяла им с собой не дали.
— А белье у вас есть? Простыни, например?
— Вы видели хоть одного коммунара, чтобы он спал на простынях?
Действительно, почти все больные, которых я обошел, спали на мешках, набитых соломой, без простыней.
— Все, что лишнего было, мы продали и проели, детишкам молоко и хлеб покупали. А что остается, стирать нечем. Мыла нет нигде ни куска.
Мыло было неразрешимой проблемой: с начала коллективизации мыло исчезло.
— Мне удалось достать два куска мыла, — как-то радостно сказала жена. — Правда, дорого, по 15 рублей, и я обещала, что ты ее обследуешь и выпишешь лекарство…
Трудно передать впечатление, испытанное нами в Варшаве на второй день после переезда границы при виде мыла, да еще туалетного, в свободной продаже, по доступной цене! Наш двенадцатилетний сын такого мыла не видел еще никогда в жизни и принял его за пирожное…
У нас было секретное предписание: медработники ни в коем случае не должны объяснять невыполнение санитарного минимума недостатком мыла, а обязаны знакомить колхозников и рабочих с мылозаменителями, такими, как зола и другие. Аптека получала на квартал 25–50 кусков туалетного мыла плохого качества. Часть его была забронирована для операционной, остальное аптекарь раздавал власть имущим. Вспомнив любовь русского человека к бане, можно еще лучше понять тяжесть этого лишения. Нас посылали читать лекции о санитарном минимуме, и мы знали, что не успеем открыть рот, как услышим: «Мыло!»
Под вечер пришли из дальней коммуны, куда я в тот день не успел добраться:
— Отец при смерти, доктор!
Больного я знал, он два раза лежал у нас с декомпенсированным органическим пороком сердца. Сейчас у него были застойные явления в легких, приближавшие кончину. Я сделал инъекцию и выписал лекарство, которое надо было достать за десять верст в аптеке.
— Доктор, напишите справку в правление, что нужно сразу ехать за лекарством, а то не дадут лошадей. Отцу так плохо уже три дня, а лошадей мы достать не могли.