Воспоминания о Белинском
Шрифт:
Еще давно, прошлою осенью, узнавши нечто из содержания 2 ч. «Фауста», я с свойственною мне откровенностию и громогласностию провозгласил, что оная 2 ч. не поэзия, а сухая, мертвая, гнилая символистика и аллегорика. Сперва на меня смотрели как на богохульника, а потом как на безумца, который врет, что ему взбредется в праздную голову. Новое поколение гегелистов основало журнал в pendant к берлинскому «Jahrbucher», основанному Гегелем – «Hallische Jahrbucher», и в этом журнале появилась статья некоего гегелиста Фишера о Гете, в которой он доказывает, что 2 ч. «Фауста» – мертвая, пошлая символистика, а не поэзия, но что 1 ч. – великое произведение, хотя и в ней есть непонятные, а потому и непоэтические места, ибо (это же самое говорил и я) поэзия доступна непосредственному эстетическому чувству и отнюдь не требуется для уразумения художественных произведений посвящения в таинства философии, и что все непонятное в ней принадлежит к области символизма и аллегории. Фишер разбирает все разборы «Фауста» и нещадно издевается над ними; достается от него и первому поколению гегелистов, которые, говорит, ослепленные ярким светом гегелевой философии, пустились сгоряча все подводить под нее и во 2 ч. «Фауста» особенно мнили видеть полное осуществление системы Гегеля в сфере искусства. Больше всех срезался Марбах, который в своей действительно прекрасной популярной книге напорол о 2 ч. «Фауста» такой дичи, что Боткин, прекрасно переведший из нее большой отрывок, ничего не понял, и когда хотел поместить этот отрывок в «Наблюдателе», то принужден был вычеркнуть большую часть того, что сказано там о 2 ч. «Фауста», которую Марбах называет «Книгою с семью печатями» для непосвященных. Каково срезались ребята-то? И каков я молодец! Не правда ли, что необыкновенно умный человек… А?.. Как вы думаете?.. (спросите и Авдотью Яковлевну, как она о сем разумеет – я думаю, дивится моей скромности).
В этом же «Hallische Jahrbucher» есть статья о Данте, в которой доказывается, что сей муж совсем не поэт, а его «Divina comedia» – просто символистика. Я то же и давно думал и говорил, ну, и после этого вы еще не станете на колени перед моим эстетическим гением?..
Вот каким длинным письмом заплатил я за вашу записку. Получил я письмо на ваше имя и прилагаю его при сем. Также прилагаю и письмо Андрея Александровича ко мне – оно очень интересно. Пожалуйста, пишите ко мне.
Константину (Аксакову) еще не отдавал вашего письма, не видался с ним. А как он будет рад ему – как дитя! Да, славное дитя Константин; жаль только, что движения в нем маловато. Я и теперь почти каждый день рассчитываюсь с каким-нибудь своим прежним убеждением и постукиваю его, а прежде так у меня – что ни день, то новое убеждение. Вот уж не в моей натуре засесть в какое-нибудь узенькое определеньице и блаженствовать в нем. Кстати, после статей о 2-й ч. «Фауста» и Данте я стал еще упрямее, и теперь мне пусть лучше и не говорят о драмах Шиллера: я давно уже узнал, что они слабоваты. Пушкин меня с ума сводит. Какой великий гений, какая поэтическая натура! Да, он не мог по своей натуре написать ничего вроде 2-й ч. «Фауста». Я обещал Владиславлеву в альманах статью о «Каменном госте» в форме письма к другу. Хочется попытаться на нечто похожее на философскую критику a la Рётшер. У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепствую: Гомер, Шекспир и Пушкин…
Поблагодарите от меня Авдотью Яковлевну за память обо мне и ударьте ей за меня низко челом.
Прощайте. В «Литературных прибавлениях» перепечатана моя статья о Полевом, а новая еще не напечатана.
Ваш В. Белинский.
Белинский не изменил своего намерения. Я возвратился в Москву в октябре – и в конце октября 1839 г. мы были уже в Петербурге. Он остановился у меня…
Всегда слабое здоровье его в это время начинало расстраиваться. Он иногда жаловался на грудную боль и одышку.
Я жил в это время на Грязной улице близ Семеновских казарм, в деревянном двухэтажном доме архитектора Диммерта. Белинский расположился внизу в совершенно отдельной комнате.
В этой-то комнате совершилось, месяцев пять спустя после нашего приезда, примирение Белинского с одним из его знакомых, об уме, блестящем образовании и остроумии которого он всегда отзывался с энтузиазмом.
Размолвка их произошла в Москве. Белинский имел в это время совершенно отвлеченное, умозрительное направление. Герцен – более общественное. Они крепко поспорили и поссорились. Белинский уехал из Москвы, не видевшись с ним.
Раз, в часу шестом вечера, это было, если я не ошибаюсь, в марте 1840 года, человек докладывает Белинскому о приезде к нему Герцена.
Белинский вспыхнул и соскочил с дивана при этом имени…
– Вот вы увидите наконец, его! Это человек замечательный и блестящий. Заходите ко мне немного погодя. Я вас с ним познакомлю.
Через полчаса я спустился в комнату Белинского.
Когда я вошел, разговор между Белинским и Герценом был еще несколько натянут. Белинский представил нас друг другу.
Герцен окинул меня быстрым взглядом, вежливо улыбнулся, пожал мне руку и обратился к Белинскому.
Я несколько минут с любопытством рассматривал его. Герцен был человек довольно полный, лет двадцати восьми, среднего роста, с темными волосами, подстриженными под гребенку. Черты лица его были приятны и правильны, лицо одушевлено необыкновенным блеском и живостию карих остроумных глаз и каким-то особенно тонким юмористическим выражением у оконечностей губ… На нем был фрак с гербовыми пуговицами.
Я не оставался долго в комнате, не желая мешать им.
Через час Белинский пришел ко мне наверх.
– Ну, мы объяснились и снова, кажется, сошлись, – сказал мне Белинский, отдуваясь и падая на диван (это свидание, видно, сильно на него подействовало). – Я рассказал Герцену известное вам происшествие со мною у Краевского, – об этом господине, который отказался от знакомства со мною, потому что я автор… знаете… я не могу называть эту статью по имени – и как я за это пожал руку этому господину… Герцен выслушал это и бросился ко мне. Мы обнялись и забыли все прошлое. Слава богу!.. У меня как гора с плеч свалилась…
Петербург сначала произвел на него очень хорошее впечатление.
– Вот это европейский город! – говорил он: – то есть, по крайней мере такой, каким я воображаю себе европейские города!.. – Потом он стал жаловаться на климат, но, браня его, всегда прибавлял:
– Ну, а во всяком случае все уж лучше жить в Петербурге, чем в Москве.
Приезд Белинского в Петербург наделал большого шуму в петербургских литературных кружках.
Все отживавшие петербургские литераторы и журналисты ненавидели его и в то же время страшно боялись:
Однажды мы шли с Белинским по Невскому проспекту. Вдруг кто-то дернул меня сзади за пальто. Я обернулся.
Передо мною стоял редактор известной газеты, автор различных нравоописательных статеек и романов, доканчивавший свое литературное поприще площадными выходками против всего живого, талантливого и нового, восхвалением разных магазинов и лавочек и нескончаемыми толками о чистоте русского языка…
– Извините, почтеннейший, извините, – пробормотал он мне: – это я вас дернул… Скажите, пожалуйста, кто это с вами идет?
– Белинский, – отвечал я.
– А! а!.. – и он начал осматривать Белинского с несказанным любопытством с ног до головы. – Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?..
Я передал эти слова Белинскому. Это очень забавляло его, и он потом часто повторял, что Булгарин называет его бульдогом.
К числу петербургских журналистов этого времени принадлежал бывший издатель «Московского телеграфа», с которым Белинский находился одно время в Москве в очень близких сношениях.
Белинский, как это видно и из писем его ко мне, любил его и высоко ценил его прежнюю московскую журнальную деятельность, которая уже не имела ничего общего с петербургскою.
– Этот человек сам предвидел свое падение, – рассказывал мне Белинский с грустию. – Когда он уезжал из Москвы, я проводил его до заставы. У заставы мы обнялись и простились… «Желаю вам успехов и счастия в Петербурге», – сказал я. Он как-то уныло улыбнулся. «Благодарю вас, – отвечал он, – нет-с, уж какие успехи! Но если я буду действовать не так, как следует (он употребил более ясное и резкое выражение), то не вините меня, а пожалейте-с… Я человек, обремененный семейством…»