Воспоминания о Михаиле Булгакове
Шрифт:
Первостепенно значение материалов Надежды Афанасьевны Земской.
По свидетельству публикатора, «Н. А. Земская начала вести дневник девочкой-гимназисткой. Ее дневник содержит три части: Ч. I. 1909–1912 гг. (гимназические годы в Киеве); Ч. II. 1912–1916 гг. (студенческие годы в Москве); Ч. III. 1917–1921 гг. (после замужества и окончания курсов: Царское Село и Петроград; на Волге: Саратов — Самара; Москва — Киев). В 40–60-е годы Н. А. неоднократно перечитывала дневник, иногда дополняя или исправляя отдельные записи. Часто при этом она указывала дату исправления. Первая запись дневника от 7 янв. 1909 г. (Н. А. — пятнадцатилетняя гимназистка 5 класса). В декабре 1961 г. Н. А. делает такое пояснение к записи: «До 1909 г. я тоже вела дневник, и как-то зимой (тогда я была в 4-м кл.) решила сжечь его (ведь дневники пишут, а потом жгут — так принято) и бросила его в огонь. Потом, уже через полгода, снова начала вести дневник; очень жалела, что свой первый, детский, сожгла. И до сих пор жалею: ведь какое это было бы незаменимое свидетельство не только моего внутреннего мира (какой уж там «мир» у девочки 13–14 лет!), но памятник жизни семьи, там, вероятно, можно было бы найти невосполнимые подробности».
Последняя запись систематического дневника (с. 1151–1152) — от 30 ноября 1917 г. (Царское Село). К этой странице дано позднейшее пояснение: «После экзаменов» (т. е. окончание Московских Высших женских курсов. — Е. З.)».
Личный архив Н. А. Земской, часть которого публиковалась в периодической печати, часть воспроизводится в данном томе, — неоценимый источник сведений о детстве и отрочестве Булгакова, о семье, о родителях. Это — запись ее воспоминаний, относящихся к середине 60-х годов, дневниковые записи 1910–1912 гг., с поздними добавлениями (тщательно оговоренными публикатором), письма родственников и друзей 1913–1917 гг. Дневниковые записи запечатлели следы того перелома в мировоззрении юноши Булгакова, который происходил в эти годы. Смерть отца, занятия на медицинском факультете, новые и сильные впечатления от знакомства с дарвиновской теорией происхождения человека, воздействие отчима-врача, уважаемого в семье, влияния времени, поставившие под вопрос то, что было незыблемым для отца Булгакова, — все это оказало свое действие. Наши беседы с людьми, близкими Булгакову или знавшими его в юности, это подтверждают. Татьяна Николаевна, первая жена Булгакова, говорила, что в Киеве они «иногда ходили в церковь — к заутрене, в Андреевскую церковь, в Пасху, а во Владикавказе уже не ходили… У Булгаковых последнюю неделю перед Пасхой всегда был пост, а мы с Михаилом пообедаем у них, а потом идем в ресторан… В Москве я иногда ходила в церковь, а он — никогда не ходил». Так ли было на самом деле, все ли знала она о муже — сказать трудно. Татьяна Николаевна никогда не стремилась деформировать те факты, которые действительно помнила, но на рассказ ее наслаивался, конечно, ее личный опыт, идущий с детства («Вообще в нашей семье в церковь ходили мало. Когда мы были детьми — ходили вместе с родителями, а потом уже и родители не ходили, а мы бегали сами — но больше ради интереса»), личный взгляд, и главное — все пережитое за несколько десятилетий, в том числе и общественное отношение к вопросам веры. Несомненно, во всяком случае, что богоборчество начала века, широко захватившее русскую интеллигенцию, коснулось — и весьма чувствительно — и семьи профессора Духовной академии, особенно же — после его смерти в 1907 году. Здесь уместно, может быть, привести слова Татьяны Павловны Глаголевой, невестки о. Александра (послужившего прообразом о. Александра «Белой гвардии»). На вопрос наш — дружили ли все-таки дети священника с детьми Булгаковыми (а отношения между семьями были близкие и приязненные), она сказала тут же: «Нет — они все-таки были такие вольнодумные…»
Только атеистическая пропаганда, принявшая в Москве начала 1920-х годов столь выразительные формы, как «комсомольское рождество» 1923 года с плакатами неудобопроизносимого содержания и карикатурами на Христа и богоматерь и в то же время активизация «живой» церкви, к которой, как можно судить по очерку 1923 года «Киев-город», он отнесся резко отрицательно, заставило Булгакова заново обратиться к тому, что в юности, после определенного перелома, зафиксированного в дневнике Н. А. Земской, перестало быть вопросом. То, что тогда отодвинулось в область решенного, неактуального (и для него и для его жены, принадлежавшей к одному с ним поколению), в первые московские годы стало для него снова актуальным — то есть проблемным. Свидетельства жены, не подчиненные заранее заданной тенденции, порой разнородные, здесь требуют особого внимания. Мы считаем необходимым в данном контексте привести полностью ее ответ на вопрос, носил ли он нательный крест: «Нет, никогда не носил, это точно. И я не носила. Мой крест, наверно, был у матери. А у него вообще не знаю, где был. Никогда он его с собою не возил». Что же касается области размышлений на тему, о которой мы пишем, — она была, во-первых, в значительной степени закрыта от первой его жены, во-вторых, новый ход мыслей мог явиться под влиянием впечатлений последующих лет и формировался уже после его разрыва с Татьяной Николаевной.
Приведем краткое воспоминание Татьяны Николаевны, относившееся ко времени работы над первым романом: «В Москве он писал «Белую гвардию»… Однажды он мне читал про эту… молитву Елены, после которой Николка или кто-то (наслоилось воспоминание о пьесе, где Николка ранен. — М. Ч.) выздоравливает… А я ему сказала: «Ну зачем ты это пишешь?» Он рассердился, сказал: «Ты просто дура, ничего не понимаешь!» На вопрос: «Почему вы так ему сказали?» — Татьяна Николаевна ответила: «Ну я подумала: ведь эти люди (она, конечно, имела в виду семью Булгаковых — сестер, братьев и их друзей, которых узнавала в героях романа. — М. Ч.) все-таки были не такие темные, чтобы верить, что от этого выздоровеют…»
Обратим внимание и на то, что для жены Булгакова, прожившей с ним одиннадцать лет, было, несомненно, неожиданным авторское освещение этого эпизода в романе. Он менялся, а жена помнила его прежним. Она много знала о его предшествующих годах, и это знание, возможно, уже тяготило его и, среди прочих слагаемых, готовило почву для разрыва.
«Он был очень суеверный», — не раз говорила Татьяна Николаевна, по-своему понимая это слово. (Он разделял эту черту с Пушкиным и, наверное, сам думал об этом.) В «суеверие» входила, например, боязнь проклятия, отмеченная ею же. «Я его никогда не проклинала», — говорила она с неизменным пониманием серьезности этого обстоятельства именно для него; он рассказывал ей впоследствии, что другие близкие ему люди вели себя иначе, — и это его волновало, мучило. Она приводила также много раз повторенные за годы их совместной жизни и особенно после разрыва его слова: «Меня за тебя Бог накажет» и поясняла, что он уверен был, что так и будет.
Е. С. Булгакова говорила нам в 1969 году, что он был верующим; можно, кажется, утверждать, что это не было возвращением к ортодоксальному православию его отроческих и юношеских лет. Более подробных свидетельств на эту тему не осталось — возможно, потому, что в дружеском кругу Булгакова тридцатых годов уже почти не было тех, с кем он мог бы обсуждать конфессиональные вопросы. Таким человеком, несомненно, был П. С. Попов; его и просил Булгаков во время смертельной болезни отслужить по нему панихиду. П. С. Попов выполнил волю покойного не в Москве (и это не случайно), а в Калуге, поехав к Н. Н. Лямину, отбывавшему в этом городе ссылку (до второго ареста и гибели): об этом он сообщил в косвенной форме в одном из писем к Е. С. Булгаковой 1940 года.
По-видимому, второй (после юношеских лет) и более глубокий мировоззренческий перелом был подготовлен катастрофическими для него и его близких событиями 1918–1919 годов и пережит в середине 1920 годов, когда начал формироваться замысел романа о Боге и Дьяволе (так обозначены эти главные сюжетные мотивы в подготовительных материалах к первой редакции романа «Мастер и Маргарита»). Материал для суждений о характере этого перелома надо искать в самом романе.
Для того чтобы описать современность, Булгаков возвращался к истокам новой истории, в ней искал ключ к объяснению и язык описания. В рождении замысла сыграло свою роль стихотворное богоборчество Демьяна Бедного, широко развернувшееся с начала 1920-х. За его публикациями Булгаков следил, в архиве его сохранилась даже небольшая папка с газетными вырезками. В «Послесловии» к «Новому Завету без изъяна…» (в издании 1925 года) Демьян Бедный писал: «Среди нескольких сот писем, полученных мною по поводу моего «Нового Завета», — добрая треть ругательных. Читая такие ругательства, я усмехался: «Знаю я вас, голубчики. Как стала мошна пуста, так вы и за Христа. А какими нехристями вы раньше были?» Нам представляется, что Булгаков, внимательно следивший, как мы уже говорили, за продукцией Д. Бедного, неравнодушно читал эти строки. Бедный цитировал одно из сочувственных писем: «при сверке крестьянами приводимых вами евангельских текстов получается хороший эффект: растерянность и недоумение. Не только молодежь, но и старики становятся на точку сомнения в правдивости евангелий». «Растерянность и недоумение… — продолжал Д. Бедный. — Большего я и не добивался. Я взял канонические евангелия, какие они есть, и попытался, точно придерживаясь этих евангелий, показать, что Иисус выглядит совсем иначе, чем принято изображать. Я настаиваю, что на основании евангелий только такой образ Иисуса и может быть дан: лгун, пьяница, бабник и т. д. (…) Это — первый этап антирелигиозной работы. — «Посмотри, сколь твой бог жалок и омерзителен!» Второй этап. «Ни хорошего, ни плохого бога не было. Выдумка!» Насчет того, как люди богов выдумывали, а в их числе и Иисуса Христа, ясно и убедительно рассказано во многих антирелигиозных книгах и книгах по истории человеческой культуры».
Все это довольно близко к диалогу Берлиоза и Ивана Бездомного в первой сцене романа — начиная с самой ранней его редакции.
Другой существенный вопрос биографии, на который ищем мы обычно ответ у мемуаристов, — это момент осознания себя писателем.
Н. А. Земская в позднейших комментариях к своему дневнику вспоминает слова Булгакова, сказанные в 1912 году, о том, что он будет писателем. Нам представляется, что эти слова в тот год означали не более чем один из возможных вариантов будущего (как и мечты о карьере певца, артиста), но не тот решительный выбор, который связан с осознанием своего призвания.
У нас есть, в сущности, лишь два документальных свидетельства о его собственной датировке момента выбора. 1 февраля 1921 года он пишет кузену Константину: «…я запоздал на четыре года с тем, что я должен был давно начать делать, — писать». Возможно, точная отсылка к моменту революции не случайна: она говорит и о том, что решение сформировалось еще в Никольском, о его сожалениях о том, что оно не было в тот момент реализовано и не увело его окончательно в «минуту роковую» от медицины в литературу. Второе свидетельство — в записи П. С. Попова со слов Булгакова, относящейся к середине 1920-х годов: «Пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе». Точности ради заметим, что Е. С. Булгакова недоверчиво относилась к этой записи и на наши вопросы: «Не помните ли что-то связанное с этой датой из ваших разговоров с М. А. Булгаковым», — пожимала плечами, посмеивалась: «Нет, ничего не помню. Да и стиль совершенно не Мишин — «душевный перелом»! Он никогда так не говорил».
Мы допускаем, что слова о «душевном переломе» шифруют также внешние обстоятельства. Произошли события, заставившие ускорить биографический выбор. В этот именно день (по старому стилю) во Владикавказ должны были дойти первые известия о катастрофе: разворачивалось то сражение у Егорлыкской, в котором была разбита главная сила белых — казачья конница. Именно в эти дни Булгаков отказался от медицины — занятия, прямо связывающего с той или иной властью и ее армией, — и принял давно обдуманное, но на несколько лет замедлившееся решение избрать свободную профессию — литературу.
Воспоминания Э. Миндлина явились первым подробным рассказом в отечественной печати о московской редакции «Накануне». Они остаются основным мемуарным источником, описывающим связи Булгакова с этой газетой, о которой только лаконично упоминается в «Автобиографии» 1924 года. Газета начала выходить в Берлине 26 марта 1922 года под редакцией Ю. В. Ключникова и Г. Л. Кирдецова, «при ближайшем участии С. С. Лукьянова, Б. В. Дюшен и Ю. Н. Потехина». Булгаков не только печатал в ней свои очерки и отрывок из «Записок на манжетах», но и делал попытку напечатать в издательстве этой газеты «Записки» целиком.