Воспоминания о Михаиле Булгакове
Шрифт:
Что же остается? Телефон и «давно не вытираемое ленивой Груней» зеркало с подзеркальным столиком в прихожей. Это раз. Пуф перед зеркалом в Степиной спальне (он был квадратный, стеганый, обтянутый зеленоватым, кое-где посекшимся репсом) — два. И еще хорошо мне известная люстра с фарфоровыми свечами (на ней «маятником раскачивался» самозабвенный трюкач Бегемот) [71] … Да, негусто! Кроме того, вещи хоть и наши, но ведь такие же точно или похожие были, вероятно, во многих московских квартирах. Экая невидаль — телефон и зеркало в прихожей…
71
Люстру продали в 1956 г., за десять лет до публикации «Мастера и Маргариты».
В голове у меня сумбур. Один непредвиденный факт — и вот уже готова рухнуть моя распрекрасная гипотеза. Отвлечься, заняться чем-нибудь другим. Кстати, мне ведь надо еще перечитать «Театральный роман». Вот и отвлекусь заодно.
То, что происходит дальше, заставляет меня еще раз подивиться странностям человеческих восприятий.
В тексте читаном-перечитаном внимание мое привлекает описание квартиры Максудова: «Все было, как всегда. Из кухни пахло жареной бараниной, в коридоре стоял вечный, хорошо известный мне туман, в нем тускло горела под потолком лампочка».
Все невещественно в этой картине, сотканной из запахов и туманов, но я ее знаю. Отчего же не узнавал прежде? Да оттого, что слишком поглощен был другим узнаванием. Искал черты Художественного театра, прообразы Бомбардова, Ликоспастова, блистательного Измаила Бондаревского…
А поначалу только один отголосок дома Пигит поразил меня в «Театральном романе»: бронзовая «шоколадная статуя девицы, державшей в руках электрическую лампочку» (на эту статую надел свою фуражку конфузливый Баклажанов).
Девицу, стоявшую в нашей квартире среди прочих порождений стиля модерн начала века, я тихо и страстно ненавидел и вскоре после смерти матери снес в комиссионный магазин. Это было в 1956 году. В 1965-м — после выхода «Театрального романа» ничего такого, сами понимаете, я бы уже не сделал.
Теперь я понял: шоколадная девица — не отдельный, выхваченный из картины штрих. Она попала сюда вместе с домом, вместе с квартирой, ибо Максудов, вне всякого сомнения, вписан автором все в тот же близкий его сердцу покоеобразный контур дома Пигит. Упоминаемая в главе первой комната «в седьмом этаже в районе Красных ворот, в Хомутовском переулке» — явно не в счет. Адрес этот опровергается самим же Булгаковым чуть ли не на следующей странице: «Дом спал. Я глянул в окно. Ни одно в пяти этажах (!!! — В. Л.) не светилось». Если это и оговорка, то весьма красноречивая. Кроме того, из той же цитаты следует, что дом опять-таки расположен покоем. Ибо как увидеть окна, находящиеся на твоей же стороне, если к тому же рамы замазаны? Ведь речь идет о том времени, когда Максудов пишет роман, а пишет он его всю зиму и кончает весной: «Боже! Это апрель! — воскликнул я… и крупно написал: «Конец». Конец зиме, конец вьюгам, конец холоду».
Итак, те же пять этажей. Тот же верхний этаж («окно разделано узором в моей мансарде»). И совсем уже не замеченное мною прежде упоминание о пустыре («После этого умерла кошка… Я взял у дворника лопату и зарыл ее на пустыре за нашим домом»). Пустырь принадлежал Комиссаровскому училищу. Мальчишкой, перемахнув через забор, я играл там в футбол. Теперь уж он, конечно, застроен.
Не менее красноречивыми оказались описания комнаты Максудова. Помимо точно схваченной атмосферы, в них содержались детали очень реальные и очень мне памятные. Ничем уже теперь не заслоненные, они наплывали на меня отовсюду.
«Вообразите, входит Ильчин и видит диван, а обшивка распорота и торчит пружина…» Еще бы мне не знать этого дивана — сам на нем спал! Он ведь остался здесь с того времени, когда в комнате жил я…
«…На лампочке над столом абажур сделан из газеты, и кошка ходит, а из кухни доносится ругань Аннушки». Лампочка у него одно время была действительно голая, и он оборачивал ее газетой. А без кошки наша квартира так же немыслима, как без пронзительного голоса Аннушки.
«Я зажег керосинку на полу…» И керосинку знаю. Круглую чугунную керосинку моей матери. Она и вправду стояла у него на полу. И в рассказе «Псалом» сидят подле нее «на корточках два человеческих тела — большое и маленькое».
Перебирая эти детали еще и еще, я вдруг уразумел и другое. Окно Максудова выходило во двор («Я глянул во двор…», «…на асфальтированном дворе… проходили разноцветные коты»). И, следовательно, жил Максудов именно в квартире 34. Почему? Да потому, что окна булгаковских комнат в обеих квартирах обращены в одну сторону и во двор выходит только одно из них: то, что в квартире 34. Другое, в квартире 50, глядит на торец нынешнего Театра сатиры…
Так! Но если Максудов — в 34-й, то с какой же стати Воланд — в 50-й? Нет, Воланд знал, что выбирал… И не в одной респектабельности тут дело.
Кстати сказать, никакой такой роскоши у нас никогда не было — обыкновенная средней руки интеллигентская квартира. Булгаков к тому же застал ее далеко не в лучшем виде. Она была запущена, захламлена, закопчена буржуйками. Вещи из отошедших к другим жильцам комнат съехались в две оставшиеся.
Но вот что любопытно. В сумрачной ее громоздкости было-таки что-то пугающе-таинственное, особенно для человека нового. (Жена моя, например, так и не сумела к ней привыкнуть, что и стало, собственно, причиной моего разрыва с домом Пигит в 1956 году, после смерти моей матери и, добавлю, — задолго до публикации «Мастера и Маргариты».) И мог ли не учуять этой особенности безудержный фантазер Булгаков?
Мрачноватый, загадочный колорит нашей квартиры передан им удивительно тонко, при том, что сама она поначалу обрисована общо, даже скупо. После сочной многодетальности «Белой гвардии» и «Театрального романа», после скрупулезности, с какой показаны в «Мастере и Маргарите» Мюзик-холл и самый дом 10 и его окрестности, скупость эта по меньшей мере удивительна. Но ей сразу же находишь оправдание, как только доходишь до страниц, посвященных описанию той же квартиры, преображенной присутствием Воланда. Какая тщательность, какое обилие подробностей!
«Вся большая полутемная передняя была загромождена необычными предметами и одеянием. Так, на спинку стула наброшен был траурный плащ, подбитый огненной материей, на подзеркальном столике лежала длинная шпага с поблескивающей золотой рукоятью. Три шпаги с рукоятями серебряными стояли в углу так же просто, как какие-нибудь зонтики или трости. А на оленьих рогах висели береты с орлиными перьями».
«Сквозь цветные стекла больших окон (фантазия бесследно пропавшей ювелирши) лился необыкновенный, похожий на церковный свет. В старинном громадном камине, несмотря на жаркий весенний день, пылали дрова… стол был покрыт церковной парчой. На парчовой скатерти стояло множество бутылок… Между бутылками поблескивало блюдо… из чистого золота».
Точности и обстоятельности этих декораций может позавидовать любой театральный художник. Но театр — стихия Булгакова. Драматург, актер, режиссер, он отлично знает цену контрастам. И чем сдержанней обрисована им квартира вначале, тем большее впечатление производят ее дальнейшие фантастические метаморфозы. Нарастание их поистине удивительно. Раз описав квартиру Воланда, он возвращается к ней опять и опять, чтобы каждый раз показать в еще более причудливом облике. Стены ее постепенно раздвигаются, растворяются в пространстве. Вихрем проносятся перед утомленными глазами Маргариты несметные толпы гостей, мелькают в стремительном движении фонтаны, колоннады, бассейны, заросли экзотических растений…