Воспоминания о моей жизни
Шрифт:
Когда они выбежали на улицу, раздался голос баварского майора, курившего (в халате) трубку в окне второго этажа. «Что это значит? Бьют людей, как собак! Как вы смеете?» Пестель оглянулся и закричал казакам: «Стащить скотину!» Майора стащили и тут же высекли. Грабеж кончился. Баварское начальство жаловалось, но Витгенштейн заметил, чтоб не доводили этого до сведения Александра: тогда было бы еще хуже.
Впоследствии Пестель дослужился до полковника и был командиром Вятского полка, стоявшего в Подолии. При начале греческого восстания его посылали в Молдавию и Валахию, чтоб узнать о причинах и свойстве этого восстания. В донесении своем он сказал, что это то же самое, что освобождение России от татарского ига. Александр принял донесение благосклонно, но грекам, как известно, не помогал.
Лица, замыслившие заговор, не могли не принять к себе Пестеля, и он вскоре сделался главным действующим лицом его. Приехал в Петербург. Я видал его в собраниях масонских лож. Он молчал, и замечал случаи и лица. Роста был невысокого, имел умное, приятное, но серьезное лицо. Особенно отличался он высоким лбом и длинными передними зубами. Умен и зубаст!
Участие его в замыслах революции явствует из официальных бумаг. Какая была его цель? Сколько я могу судить, личная, своекорыстная. Он хотел произвести суматоху и, пользуясь ею, завладеть верховной властью в замышленной сумасбродами республике. Достойно замечания, что он составил себе роль, которую через четверть века разыграл с успехом другой бунтовщик, Людовик-Наполеон, — по тому непреложному закону, что плохая монархия производит республиканцев, а плохая республика тиранов. Достигнув верховной власти, Пестель дал бы, несомненно, волю своей отцовской крови, сделался бы жесточайшим деспотом.
При следствии и суде он вел себя твердо и решительно, но не всегда говорил правду и старался оправдаться во многих уликах, иногда играл разные роли. Есть слух, что перед смертью не хотел исповедоваться и причащаться. Это правда: его не было в списке особ, причащавшихся у православного священника, потому что он был лютеранин. Его приобщал тогдашний пастор (и супер-интендант Рейнбот), живший в то время подле меня, на Черной речке.
В первом часу ночи приехал к нему адъютант генерал-губернатора (чуть ли не нынешний обер-форшнейдер, заведующий просвещением России), разбудил и просил приехать в крепость для напутствия приговоренных к смерти преступников. Рейнбот, впоследствии, рассказывал мне о последнем своем свидании с Пестелем. Он нашел его не упадшим в духе, но беспокойным и тревожным. После первых слов о поводе к этому свиданию, Пестель начал говорить о своем деле, стал оправдываться, жаловаться на несправедливость суда и приговор, причем беспрестанно хватался за галстух. Рейнбот, выслушав его внимательно, сказал ему: «Теперь вам не до света и не до его мнений: вы должны помышлять о том, что вскоре явитесь перед Богом». В дальнейшей беседе Пестель еще порывался оправдываться, но Рейнбот наводил его на предмет своего посещения. Наконец Пестель покорился и исполнил обряд, с благоговением, и просил пастора передать последнее прости его родителям. Вообще он показался Рейнботу неоткровенным иезуитом, даже в эту великую минуту.
2. Кондратий Федорович Рылеев — соучастник Пестеля, но самая резкая ему противоположность. Один был аристократ и метил в цари; другой — человек не важный и сам не знал, чего хотел. Рылеев, небогатый дворянин, был воспитан в 1-м кадетском корпусе, показывал с детства большую любознательность, учился довольно хорошо, чему учили в корпусе, вел себя порядочно, но был непокорен и дерзок с начальниками, и с намерением подвергался наказаниям: его секли нещадно; он старался выдержать характер, не произносил ни жалоб, ни малейшего стона и, став на ноги, опять начинал грубить офицеру.
Он был выпущен в артиллерию, вскоре вышел в отставку и был по выборам дворянства заседателем в Петербургской Уголовной Палате, служил усердно и честно, всячески старался о смягчении судьбы подсудимых, особенно простых, беззащитных людей. В то же время был он правителем дел Правления Российско-Американской компании. Как я слышал от директора компании Ивана Васильевича Прокофьева, он в начале своего служения трудился ревностно и с большой пользой, но потом, одурев от либеральных мечтаний, охладел к службе и валил через пень колоду.
Поэтического дарования он не имел и писал стихи не гладкие, но замечательные своею силой и дерзостью. В послании к Вяземскому, написанном будто бы в подражание Персиевой сатире к Рубеллию, напечатанном в «Невском Вестнике», он говорил очень явно об Аракчееве:
Надменный временщик, и подлый и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный, Неистовый тиран родной страны своей, Взнесенный в высший сан пронырствами злодей, Ты на меня взирать с презрением дерзаешь И в грозном взоре мне свой ярый гнев являешь! Твоим вниманием не дорожу, подлец!В одном отношении Рылеев стоит выше своих соучастников. Почти все они, замышляя зло против правительства и лично против государя, находились в его службе, получали чины, ордена, жалованье, денежные и другие награды. Рылеев, замыслив действовать против правительства, перестал пользоваться его пособием и милостями.
В этом отношении могу сообщить любопытный анекдот, характеризующий либералов всех времен и стран. Николай Иванович Тургенев, будучи статс-секретарем Государственного совета, пользуясь разными окладами и т. п., толковал громогласно об всех министрах, и особенно истощал все свое красноречие на обличение Аракчеева. В начале 1824 года изъявил он желание ехать за границу: ему дали чин действительного статского советника, орден Владимира 3-й степени и, кажется, тысячу червонцев на проезд. Тургенев обедывал обыкновенно в Английском клубе и после обеда возвращался домой пешком, но вскоре, уставая от хромоты, отдыхал на скамье аллеи Невского проспекта. Вечером в апреле (1824) мы шли с Булгариным по проспекту, увидели отдыхающего Тургенева и присели к нему. Булгарин стал рассказывать, как я накануне в большой компании уличал гравера Уткина в лености и говорил: «Ты выгравировал картофельный нос Аракчеева, получил зато пенсию и перестал работать». Булгарин думал, что рассмешит Тургенева, вышло иное; тот сказал с некоторой досадою: «С чего взяли, будто у Аракчеева картофельный нос: у него умное русское лицо!» Нас так и обдало кипятком. «Вот наши либералы! — сказали мы в один голос. — Дай им на водку, все простят!»
Воротимся к Рылееву. Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? Прочие заговорщики воспитаны были за границей, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? Из книги: «Сокращенная библиотека», составленной для чтения кадет учителем корпуса, даровитым, но пьяным Железниковым, который помешал в ней целиком разные республиканские рассказы, описания, речи, из тогдашних журналов. Утверждают, что мятежники 14-го декабря были большей частью лицеисты. Неправда: были два лицеиста, Пущин и Кюхельбекер, да и последний был полоумным. Большая часть была воспитанники 1-го кадетского корпуса, читатели библиотеки Железникова.
Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого недообразованного человека! Читай он по-французски и по-немецки, не говорю уже по-английски, он с ядом нашел бы и противоядие. За улыбающимися обещаниями и светлыми мечтами 1789 года разверзла бы перед ним пасти свои гидра 1793 года!
Революции 1830 и 1848 годов имели благие последствия для направления умов в Европе, показав, что за свободой для народов, не понимающих ее и к ней непривыкших, следует своеволие; за своеволием жесточайший деспотизм. Мечтания и обаяния пылкого оптимизма исчезают перед светом истории. Кажется, опыт научил нас, что известный образ правления, как пища человеческая, равно несвойствен всем народам.
Нации холодные, рассудительные, притом нравственные и преимущественно прозаически-протестантские, могут жить под правлением рассудка и права, выражающимся формой представительной. Англичане, шведы, датчане, северные германцы (а не глупые австрийцы), североамериканцы под этой формой живут счастливо и успешно. Народы племени романского и славянского к ней неспособны: у них должна царствовать палка, да и палка.
Упаси, бывало, Боже, в двадцатых годах возгласить эти пресные математические истины: поднимут тебя на смешки, выставят дураком и, что еще хуже, подлецом, рабом и шпионом! Большинство либеральных умов было так велико, что его решения считались мнением общим, за немногими исключениями; к нему привыкли, как к закону всесильной моды, никто не смел ему противоречить, в нем сомневаться. И в этой толпе олухов и пустомелей вращались лица, замыслившие мятеж и перемену правительства, но так как они говорили, как все, никто не замечал их, и потому не удивительно, что бедный генерал-губернатор граф Милорадович, в эпоху общего жужжания, не мог отличить мух ядовитых от просто жужжавших и только грязных. К тому же запевалами в этом хоре были аристократы, подававшие тон в высшем обществе. Вот полезли за ними мошки и букашки.
Рылеев был не злоумышленник, не формальный бунтовщик, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмет «Гамбургскую газету», читает, ничего не понимая, строчку за строчкой; дойдет до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: «Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть, очень хорошо!»
Фанатизм силен и заразителен, и потому не удивительно, что пошлый, необразованный Рылеев успел увлечь за собой людей, которые были несравненно выше его во всех отношениях, — например, Александра Бестужева. Однажды шли они вдвоем из заседания Общества соревнователей просвещения и благотворительности и толковали, каким образом может быть направлено это общество к какой-либо высшей, практической цели. Тогда Рылеев открыл Бестужеву о замысле некоторых, по его словам, благородных людей, имеющих целью преобразование России, и взял с него слово приступить к этому скопищу.