Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания о моей жизни
Шрифт:

Летом в хорошую погоду мы компанией обычно отправлялись на лодке удить рыбу. Компания наша состояла из меня, моего брата, нашей матери и двух служащих железной дороги. Одного из них звали Мессаритис, другого Калейропулос, оба были страстными рыболовами. Мессаритис был мечтателем и романтиком. Среднего роста, с небольшой бородкой каштанового цвета он напоминал хориста из какой-нибудь оперной мелодрамы вроде «Риголетто»: одного из тех, что в костюмах придворных и прочей знати заполняют глубину сцены, в то время как на первом ее плане солисты всей силой своего голоса пытаются излить печали и радости героев. Мессаритис был машинистом локомотива и, как покойный болгарский царь Борис, любил фотографироваться на паровозе, испачканным сажей и опирающимся правой рукой на рычаг управления [6] . Однако вечерами, закончив работу, он принимал весьма элегантный вид и, надев белый парусиновый жилет, отправлялся поужинать в саду, выходящем прямо на берег моря, при гостинице под названием Albergo di Francia. Там он заказывал себе великолепный, изысканного вкуса плов с жареным мясом молодого барашка, нежным и почти сладким, словно торт. Мессаритис был очень сентиментален и романтичен; он постоянно влюблялся в женщин и девушек, которые не могли ответить ему взаимностью. Оказавшись с нами в кафе на берегу, чтобы подавить в сердце очередную страсть и излить душу, он низким голосом напевал мне слова популярного греческого романса:

6

Такого рода фотографии Бориса III в свое время часто можно было увидеть в газетах. Будучи еще царевичем, он увлекался железнодорожной техникой и даже сдал экзамен на машиниста локомотива.

Эти черные глаза, что смотрят на меня,О мой свет, опусти их,Иначе они убьют меня.

Калейропулос, напротив, был скептиком и шутником; был он, возможно, глубже и метафизичнее Мессаритиса. Он играл на скрипке и виолончели и участвовал в концертах камерной музыки, проходивших в доме жены австрийского консула Минчаки. Супруги Минчаки были родом из Триеста, позже в Венеции я знавал их племянника инженера Эренфрейда, которого в Венеции все знали как Фруми. Калейропулос также пел, но делал это тайком и всегда в шутку. Постоянно слушая итальянские оперы в оригинале, он, в конце концов, немного освоил наш язык. Пребывая в шутливом расположении духа, он обычно напевал мне по-итальянски такую песню:

Ma in campagna `e un’altra cosaC’`e piu gusto a far l’amorPerch`e l`a il cuor riposaVicino al suo tesor [7] .

Но в один прекрасный день Калейропулос поведал мне печальную и загадочную историю в духе трудного для понимания, смутного пролога к «Новой жизни» Данте Алигьери [8] . Он рассказал мне, что, когда был маленьким, в их краях жила девочка его возраста, дочь соседей по дому. Он часто играл с ребенком, и они стали большими друзьями. Однажды маленькому Калейропулосу приснилось, что он находится в своей комнате и разглядывает канарейку в висящей на окне клетке; во сне эта канарейка похожа была на его маленькую соседку. Внезапно канарейка стала медленно раздуваться и, превратившись в огромный желтый шар, замертво упала на дно клетки. Маленький Калейропулос проснулся в слезах, убитый горем и уже до рассвета не мог заснуть. Когда же наступило утро, он услышал доносящиеся из соседнего дома возбужденные голоса людей и вскоре узнал, что его маленькая соседка той ночью умерла.

7

Но в деревне – другое дело: / Любить еще слаще, / Потому что сердце отдыхает / Рядом со своим сокровищем (ит.).

8

Уже на первой странице «Новой жизни» Данте появляется Беатриче. Смерть ее подруги, поскольку прекрасная дама для Данте – образ умозрительный, поэт оплакивает как смерть своей возлюбленной.

Ловля рыбы доставляла мне огромное удовольствие. Те зрелища исключительной красоты, что я мальчиком наблюдал в Греции, до сих пор остаются самыми прекрасными из всех тех, что я видел в своей жизни. Безусловно, именно они, так глубоко впечатлившие меня, оставившие столь значительный след в моей душе и моем сознании, сделали меня особым человеком, способным чувствовать и понимать все в сто раз острее других.

Чтобы отправиться на рыбалку, мы вставали очень рано, и, когда садились в лодку, которая должна была доставить нас на середину залива, рассвет едва брезжил; море было как зеркало; никогда позже и ни в какой другой стране я не видел зеркальной поверхности такой красоты. Время от времени над этой сверкающей гладью мелькала, выскакивая из воды, божественная кефаль. И ныне эта картина стоит перед моими глазами, но, попробуй я дать ей достойное описание, воспроизвести ее пером, карандашом или кистью, я бы вряд ли в том преуспел. Во все времена Греция вдохновляла многих художников, однако есть в мире вещи настолько прекрасные, что их существование возможно только в воображении. Поэтому несомненную истину содержат в себе слова греческого художника XIX века Николаоса Гизиса, признавшегося: «Я не смогу запечатлеть Грецию такой прекрасной, какой представляю ее».

Мы все еще проживали в Волосе, когда в 1897 году разразилась война между греками и турками. Я оказался свидетелем огромного числа страшных, горестных, тягостных, подчас омерзительных событий, подобных тем, что я наблюдал, только уже в десятикратном размере, несколько лет спустя, в годы Первой, а позже Второй, мировой войны. Когда греко-турецкая война была объявлена, в начале ее, как это обычно и случается, многие охвачены были энтузиазмом. Маршировали, распевая песни, призывники. Штатские, не призванные на военную службу, отправлялись на полигоны учиться стрелять из винтовки модели Грас, которая в ту пору была на вооружении в греческой армии. Винтовка Грас представляла собой самозарядное оружие, делавшее за раз лишь один выстрел; изобретена она была, насколько я помню, французским офицером Грасом и представляла собой усовершенствованную модель старого ружья Cassepots.

Пришли первые дурные вести. Турки вошли в Фессалию, а войска наследного принца Константина были разбиты. В Волосе началась паника, многие спасались бегством, пароходы и парусные суда, перегруженные беженцами, покидали залив и направлялись в сторону Аттики. Для защиты граждан своих стран прибыли английские, французские, русские и итальянские военные корабли. Итальянское судно именовалось Vesuvio, это было старое судно, все вооружение которого состояло из огромной пушки, заряжающейся с казенной части, причем снаряд, взрывчатое вещество и детонирующий материал можно было закладывать в нее только поочередно. Кроме того, пушка эта была закреплена на борту неподвижно, поэтому, чтобы сделать выстрел по той или иной цели, нужно было развернуться всему кораблю. Короче говоря, это было нечто такое, что ныне у командования американского Тихоокеанского флота вызвало бы припадок эпилепсии. Капитан Vesuvio по имени Ампуньяни был достойнейшим человеком, к которому отец мой питал глубокую симпатию. Капитана французского военного судна звали Памплон, был он классическим образцом морского офицера, типичным для XIX века: носил тронутые сединой бакенбарды и напоминал адмирала Курбе, каким я видел его на гравюре «Адмирал Курбе при осаде Фу-Дзу». Капитан Памплон был отличным пианистом и часто играл в нашем доме, особенно ему удавались прелюдии и ноктюрны Шопена.

За время турецкой оккупации в Волосе произошел ряд трагических событий. Среди друзей моего отца был один из жителей города, адвокат по имени Мануссо, грек уже почтенного возраста, высокий, крепкого, как у Геркулеса, телосложения, носивший острую седую бородку и очки. Семьи у него не было, встречался адвокат с очень узким кругом людей, был молчалив и казался всегда подавленным. Много лет тому назад в припадке гнева он убил человека. Был судим, несмотря на смягчающие обстоятельства, осужден, но, отбыв наказание и выйдя из тюрьмы, вернулся к адвокатской практике. Однако это был уже другой человек, его мучили угрызения совести, мысль о том, что он своими руками разрушил чужую жизнь, не давала ему покоя. Однажды ночью, когда турецкие войска стояли в Волосе, в дом Мануссо постучали солдаты, одетые в форму оттоманской армии. Встав с постели, он открыл дверь, его тут же окружили, угрожая оружием, надели наручники, а затем вооруженные штыками солдаты повели его на окраину города.

Стояла душная летняя ночь, группа солдат с пленником посередине проходила мимо окон дома, где жил другой адвокат. Тот из-за страшной жары не мог уснуть, поэтому вышел на балкон, откуда и увидел процессию; узнав друга и коллегу, он крикнул ему, обращаясь по имени: «Мануссо, куда ты идешь?» Мануссо с покорностью в голосе отвечал: «Иду, куда меня ведут».

На следующий день тело Мануссо, исколотое штыками, нашли на пустынном поле; земля вокруг была истоптана сапогами, рядом со сломанными наручниками жертвы валялись разбитая на части винтовка, несколько фесок и клочки военной формы. Старый Геркулес, несмотря на наручники, сопротивлялся как мог, ему даже удалось разбить винтовку одного из своих убийц, но, в конце концов, под градом ударов, истекая кровью, он упал, чтобы больше никогда не подняться.

Проведено было расследование, которое ни к чему не привело. Однако все были убеждены в том, что это родственники убитого Мануссо много лет тому назад человека, переодевшись в форму турецких солдат, свершили вендетту. В это же время совершено было еще одно преступление. Как-то раз утром мертвым был найден католический священник, заколотый штыками в своей собственной спальне. На лестнице дома здесь и там валялись фески. Складывалось впечатление, что и в данном случае преступление было совершено мнимыми турками: поговаривали, что католического священнослужителя убили греки, чтобы привлечь внимание международных сил и убедить их в том, что убийство совершено турками, что вынудило бы их заставить турецкие войска как можно скорее покинуть Фессалию.

Отец мой, на протяжении этого невеселого времени прилагавший все усилия для спасения оборудования железной дороги, после турецкого отступления по инициативе греческого короля Георгия был награжден орденом Св. Георгия.

Во время турецкой оккупации однажды, играя в саду, я упал и повредил кость в локте правой руки. Рука долго оставалась неподвижной, я не мог никак согнуть ее. Моя мать попросила одного старого еврея, торговавшего пустыми бутылками, о котором поговаривали, что он немного знахарь, заняться моей рукой. Тот массировал мою руку, смазывая ее свиным жиром, но лучше от этого не становилось, и мы вынуждены были пригласить медика с борта Vesuvio, который приходил наблюдать меня до полного выздоровления. Этот старый еврей, бродя по городу с мешком за плечами, скупал пустые бутылки. Если он появлялся у нас, когда дома был отец, тот давал указание прислуге отдать ему все пустые бутылки и не брать с него денег. Уличные мальчишки встречали появление старого еврея в квартале насмешливыми улыбками и издевательствами. Однажды, когда он выходил из нашего дома, из мешка стало капать, поскольку в некоторых бутылках, видимо, еще оставалась минеральная вода. В тот день в своих издевательствах свора мальчишек, увидевших старого еврея в растерянности остановившегося посреди дороги и ожидавшего, когда из его мешка за плечами перестанет капать, дошла до предела. Случайно оказавшись свидетелем этого, отец пришел в негодование и ругательствами и угрозами разогнал мальчишек. Как все истинно порядочные люди XIX века, отец мой к евреям относился с сочувствием. Дразнящие старого одинокого еврея, безоружного и беззащитного, уличные мальчишки – маленькая модель развязанной много лет спустя Гитлером постыдной антисемитской кампании, давшей немцам повод вести себя садистски преступно. Антисемитизм – не что иное, как садизм. Сначала достаточно просто назвать кого-то евреем, затем с озорством, как это делал в XVII веке маркиз дель Грилло [9] , «разоблачить» его, а уж через более серьезные проявления антисемитизма, такие как дело Дрейфуса, можно прийти к преступному садизму, который проявили немцы, подвергая евреев гонению и уничтожению. Уличные мальчишки из Волоса, вероятно, чтобы оправдать свои злые действия, говорили, что старый еврей не верит в Бога. Я был заинтригован и в один прекрасный день попытался выяснить, так ли это. Я подошел к старому еврею, когда тот с мешком бутылок выходил из нашего сада, и спросил, что для него есть Бог. Он остановился, посмотрел на меня, осторожно поставил мешок на землю, обвел своей длинной сухой рукой усыпанные белыми деревеньками склоны возвышающейся на севере Пелион, а затем, указав на небо и плывущие в высоте облака, произнес: «Вот он – Бог: это холмы, небо, облака…» Не зная, что сказать, я помог ему вновь водрузить мешок на плечи и вернулся в дом, полный смутных мыслей.

9

Маркиз дель Грилло – реальное историческое лицо. Жил в XIX веке в Риме, где пользовался известностью благодаря своему сарказму и привычке зло разыгрывать сограждан. Возможно, истории, связанные с маркизом, не более чем легенды, однако поныне в Риме, на площади, носящей его имя, расположенной неподалеку от Форума Траяна, возвышается средневековая башня, служившая дель Грилло фамильной резиденцией.

Война подошла к концу, турецкие войска оставили Фессалию, и провинциальная жизнь небольшого городка Волоса потекла в прежнем ритме. Работы, которыми руководил мой отец, были завершены, мы вернулись в Афины. Шел завершающий год XIX века, преисполненного мужества, идеализма и романтизма, великолепного столетия, столь богатого мыслью, искусствами и, в первую очередь, талантами. Мы стояли на пороге XX века, живущего под злосчастным разрушительным воздействием педерастии, истерии, творческого бессилия, зависти и снобизма, когда при полном отсутствии темперамента процветают всеобщее возбуждение, тотальная глупость и механистичность.

Поделиться с друзьями: