Воспоминания о передвижниках
Шрифт:
– - Великие мужи Репин, Суриков, Поленов и другие достойные чести художники, просветители и усладители душ наших, -- говаривал Свешников.
Но когда, после долгих переговоров об уступках, приобретал он картину, это не означало конца дела. Надо было получить с него деньги, а это не так легко удавалось. Свешников не оставлял даже задатка за картины, требовал к себе полного доверия.
– - Мое слово крепко, -- говорил он, -- ударили по рукам, значит, так тому и быть. Ни художник меня не подведет, коли он художник вправду, ни я его не надую, потому что уважаю его дар и свое слово. Ну, а торговаться перед куплей до смерти буду.
Он старался всеми средствами оттянуть уплату за приобретенные вещи -- ведь на эти деньги еще могли бы нарасти в банке проценты.
Купил он однажды на довольно большую сумму картин у разных художников, ходил к нему наш артельщик за деньгами -- и все безрезультатно. Наконец звонят ко мне от Свешникова, чтобы я приехал к нему лично в назначенный день к двенадцати часам за получением долга. Пришлось ехать. В доме у него пустынно и скучно, одни лишь картины придают особую свою жизнь большим комнатам.
Свешников встретил меня чрезвычайно любезно, повел в столовую. Там, за накрытым столом, уставленным закусками и винами, сидела у чайного прибора его супруга с шалью на плечах и еще незнакомый старик, с внешностью, противоположной Свешникову: он был плотный и сытый, коротко стриженный и бритый, как актер. Свешников представил меня своей жене и познакомил с гостем, назвав его по имени и отчеству Филармоном Филармоновичем.
– - Такого имени как Филармон, -- говорю я, -- кажется, не существует.
Гость рассмеялся:
– - А вот аз есмь раб такой -- Филармон, и вся Таганка этак меня величает.
Свешников добавил:
– - Удивляетесь? Поймете, в чем дело, когда он про себя расскажет.
Филармон Филармонович его перебил:
– - Ты, Иван Петрович, сперва напои, накорми да и в баню своди, а тогда и вели рассказывать. У нас вот так-то!
– - В чем же дело?
– - засуетился Свешников.
– - Прошу покорно!
Филармон зазвенел графинчиком, рюмками и умело начал распоряжаться всем, что было на столе. Супруга Свешникова степенно разливала чаи и молчала, точно набрала в рот воды.
– - Вот мы частенько так-то соберемся, два старых дурака, и беседуем об умных делах, -- говорил Свешников, -- а чего недопоймем, у других спросим -- пожалуй, к смерти и подучимся.
Разговор пошел об искусстве:
– - Например, скажу о картинах. Любил это дело сыздавна, а наиболее помог мне Павел Михайлович Третьяков о них суждение иметь, пелену с глаз моих снял и сделал меня зрячим.
Филармон быстренько-быстренько справлялся с ветчиной и на нас ворчал:
– - Не пьете? И без вас сам себе здоровье нагуляю и вам того же пожелаю, -- и опрокидывал рюмочки.
Он производил странное впечатление: на вид казался не то лордом английским, не то актером из комедии, а когда не смотришь на него и только слышишь его речь -- чувствуешь, что говорит настоящий московский купец старого закала, хотя и вовлеченный в новые переживания.
– - Ну, как же это он у тебя пелену снял?
– - спрашивал Филармон.
– - А вот как, -- рассказывал Свешников.
– - Захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. "Что ты, -- спрашиваю, -- Павел Михайлович, здесь делаешь?" -- "Молюсь", -- говорит.
– - "Как так? без образов и крестного знамения?" -- "Художник, -- отвечает Третьяков, -- открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения". Вот как сейчас слышу эти его слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел. И вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал.
– - Пожалел капиталец затратить, -- вставил Филармон.
У Свешникова запрыгала левая щека.
– - Не то, что денег стало жаль, а как увидел, что Третьякова не осилить, забрал он уже самое лучшее, да и понятия больше имеет. Так я решил лучше в его монастырь ходить и там молиться, а у себя по малости вешать, для услады.
Филармон дразнил Свешникова:
– - Так-то подешевле! Уж признайся: с единым расставаться трудно стало?
Я понял, что под "единым" он подразумевал миллион.
У Свешникова еще сильнее задрожала щека.
– - И единым не укроешь! Гляди: вот на стене, кажись, не густо, а посчитай, чего стоит! Тебе хорошо, дешево отделываешься, купил пару абонементов в театр да на концерты -- и баста, а дома музыкантов и певцов только ужином угощаешь.
Супруга Свешникова безмолвно перетирала стаканы и разливала чай.
– - Посмотрите на него, -- продолжал Свешников.
– - Был настоящим московским купцом, благообразие имел, а теперь бороду соскоблил, голову под машинку пустил, и неизвестно, в каких ролях на старости актером ходит.
– - Нет, вы лучше скажите, как вы думаете насчет музыки?
– - неожиданно задал мне вопрос Филармон.
– - Что же, -- говорю, -- признаю и это искусство. Люблю музыку.
– - То-то! А я вот раболепствую перед ней, и оттого имя мое Филармон.
– - Он тоже из зараженных, только по другой линии, -- говорит Свешников.
– - Пусть о себе подробно скажет. Жаль, что никто из писателей не подслушал, как он о себе повествует -- что твой поэт! Особенно после рюмочки, -- добавил с маленькой ехидцей Иван Петрович.
Я стал просить Филармона объяснить, почему его окрестили этим именем, и услышал такую длинную повесть из его жизни:
– - Меня от крещения, -- говорил он, -- звали, собственно, Парамоном Парамоновичем. Учился я, как видно, в одном с Иваном Петровичем университете -- в лавке за чужим прилавком, а потом и свое дело завел. Фабричку и самоткацкое поставил, а на них и меня господь благословил. Не хвастаюсь, да и тужить грешно -- на свой век хватит. Хоть прибыли на уме лежали, а душа тянулась и к чему-то другому. Когда в положение вошел -- выбрали меня старостой церкви нашего прихода. Церковному делу усердствовал и любил колокольный звон. Бывало на пасху после обедни сам на колокольню выходил. Один колокол у нас Козлом звали, а самый большой Гурманом величался. На нем я стоял, а на меньших мои молодцы подручными работали. Как начнут переплетать на малых, затявкает Козел, а я раскачаю язык у Гурмана да как бухну на все сорок сороков! Батюшки мои! Колокольня ходуном заходит, голуби под облака вскинутся, а я, знай, Гурмана по бокам глажу! Гул, звон в ушах стоят и по всему свету разносятся, а в глазах так даже красные круги плавают. Эх, была сила перезвонная!
– - Слышите, как поет? Соловей-разбойник -- одно слово!
– - перебил Свешников, а супруга его сидела молча и неподвижно под турецкой шалью, как фарфоровая кукла.
– - А то еще у меня приятель протодиаконом был от Успенского собора, -- продолжал Филармон.
– - Голос -- гром небесный! На свой престольный праздник -- Флора и Лавра -- як себе его залучал. Хоть и капризный был и дороговато стоило, но я не скупился. Перед обедней, не боясь греха, по обыкновению графинчик смирновки опрокинет, зернистой икоркой на горячих калачах позабавится -- зато и уважит! Как дойдет на многолетии до православного христолюбивого воинства -- душа замирает: неужто, думаешь, еще подымет? А он, знай, вверх забирает! На паникадиле стеклянные подвески дребезжат, свечи тухнут, а на клиросе певчие за животы хватаются, чтоб ему только в ноту попасть. На конце разразится так, что под сводами храма, кажется, ему кто-то другой откликается. Да, наслаждалась душа и звоном и голосом, а потом вдруг все и оборвалось.