Воспоминания об Илье Эренбурге
Шрифт:
Вероятно, те сумерки в кафе-ресторане "Дюгеклен", запах вина и душистого вирджинского табака запомнились бы мне уже по одному тому, что я впервые отведал тогда виски с содовой. Но ведь дегустация эта сопровождалась возобновлением знакомства с Эренбургом и его рассказами об Испании; мудрено ли, что и фон нашего разговора и сам он запомнился мне, будто велся прошедшей осенью, а не тридцать пять лет назад.
Едва отхлебнув из нелепо высокого стакана, я сразу же пошел с козырей, то есть объявил, что решил поехать в Испанию добровольцем, уже внесен в списки и, если ничего не случится, дней через десять буду отправлен. Лишь поэтому я и позволил себе отнять у него, у Ильи Григорьевича, некоторое время - мне так хотелось бы узнать, каково там действительное положение вещей. Торопливо выговаривая все это, я ждал, что Эренбург, как предупреждал Корде, начнет отговаривать меня от столь опрометчивого шага...
– Конечно, надо ехать, - не дав мне закончить, сказал Эренбург. Никто из порядочных людей, способных носить оружие, не имеет права оставаться сейчас в стороне.
Это было до того неожиданно, что я даже несколько оторопел. Заранее настроиться на отговоры, приготовить непреклонный ответ и вдруг услышать, что твое решение, которым ты втайне гордишься, к которому пришел не сразу и не без внутренней борьбы, оказывается чем-то само собой разумеющимся, почти обыденным... Только много лет спустя, вспомнив как-то об этом эпизоде, я понял, до чего же Эренбург был захвачен испанской борьбой, как с самого начала хорошо понимал ее решающее значение.
– Больше всего там недостает оружия и командных кадров, да и вообще военных специалистов, - продолжал Эренбург, - но очень нужны и просто дисциплинированные люди, особенно же важен массовый приезд иностранных волонтеров, чтобы испанцы не чувствовали себя брошенными на произвол судьбы, но ясно видели: в их схватке с мировым фашизмом всё, что есть в человечестве честного, - на стороне справедливости.
И он с увлечением, уже тогда предугадывая в них эмбрион интернациональных бригад, принялся рассказывать об итальянской антифашистской центурии Гастоне Соцци и о немецкой - Тельмана, сражающихся на Арагоне.
– В эти центурии вступили некоторые спортсмены из съехавшихся в Барселону со всего мира на рабочую спартакиаду, дата открытия которой была столь удачно назначена как раз на день фашистского восстания, но их костяк составляют итальянские, немецкие и другие политэмигранты, проживавшие в Каталонии. Стойко держатся. Следует помнить, что испанцы, если не считать колониальных походов для захвата жирного куска Марокко и еще больше для удержания его, не воевали с эпохи Наполеона. Между тем у фашистов тяжелая артиллерия, танки, авиация. К таким вещам надо притерпеться, а для этого потребуется некоторое время. Но они привыкнут: народ удивительный. Пока же и один надежный человек может сделать там очень много.
И он заговорил о том, кого еще в начале событий рекомендовал испанскому посольству в Париже и кто открыл нам всем дорогу в Испанию, - о полковнике Хименесе. Настоящая фамилия его была Глиноедский. На Арагоне он стал начальником артиллерии фронта, но, к несчастью, вскоре был убит. Хоронила его вся Барселона, и первыми за гробом шли президент Каталонской республики Луис Кампанис и генеральный консул СССР Антонов-Овсеенко.
Одобрительно упомянул Эренбург и об Анатолии Иванове, служившем старшим пулеметчиком в эскадрилье Мальро, затем опять вернулся к испанцам. Он сказал, что у этого народа совершенно мальчишеские недостатки: фантастическая переменчивость настроений, неорганизованность, беспечность, детская доверчивость, бурная вспыльчивость, жестокость, смешанная с любопытством, но что все пороки тают, растворяются в прямо-таки неправдоподобной, совершенно донкихотской честности, во врожденном душевном благородстве и неодолимой страстной привязанности к личной свободе, которую не смогли заглушить ни инквизиция, ни абсолютистская монархия.
– Помните, как об этом говорится у Сервантеса? "Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей, с нею не могут сравниться никакие сокровища: ни те, что таятся в недрах земли, ни те, что скрываются на дне морском..." И когда это написано? За двести лет до того, как у нас появилось "Путешествие из Петербурга в Москву"...
* * *
В "Людях, годах, жизни" Эренбург вспоминает, что побывал в штабе XII интербригады сразу после гвадалахарской победы, то есть через пять месяцев после нашей беседы на Монпарнасе, вспоминает, что видел там и меня, но ни словом не упоминает о предшествующей этому поездке в Бриуэгу, из которой польский батальон Домбровского только что, поздней ночью, с неожиданной легкостью выбил арьергарды муссолиниевской дивизии. Лукач, услышав об этом по полевому телефону, не поверил своим ушам и послал заместителя командира бригады болгарина Петрова проверить на месте слишком радостное сообщение, а получив подтверждение, еще до рассвета отправил к нему в подкрепление другого болгарина - начальника штаба Белова и меня с приказом полякам в предвидении неминуемой бомбежки немедленно покинуть городишко и перебраться на высоты северо-западнее его; сам же умчался в Мадрид договариваться о смене. Ранним утром Белов и Петров отбыли составлять проект приказа о ней, а я с двумя часовыми остался в пустой Бриуэге для связи.
Было часов семь, когда мы, все трое, услышали отдаленный шум моторов и беспокойно вскинули глаза к небу, но вместо фашистской авиации на площадь вскоре выкатили две легковые машины. Из одной вышли Илья Эренбург и комиссар нашей бригады, из другой - Эрнест Хемингуэй. Существует фотография, на которой запечатлен Эренбург, беседующий с Хемингуэем на фоне разбитого артиллерией бриуэгского дома.
Разбуженный известием о взятии Бриуэги, завершившем гвадалахарскую эпопею, Эренбург еще до рассвета выбрался из Мадрида, чтобы первым побывать в ней. Мне уже доводилось писать, что в отличие от Михаила Кольцова, который, кроме корреспондентских, был занят еще и военными делами, Эренбург (если не считать самого первого периода, когда он участвовал в переговорах с анархистами да еще когда он находился в Париже и помогал Андре Мальро собирать его интернациональную эскадрилью) был журналистом и только журналистом. Однако к этим своим обязанностям он относился абсолютно серьезно и деловито. Не припомню случая, чтобы он приехал к нам в бригаду без определенной цели, так, что называется, "на огонек", посидеть да поболтать. Не любил он также информироваться у генералов, командующих фронтами или армиями, а больше посещал штабы батальонов и рот, беседовал с младшими офицерами и бойцами, знакомился с их настроениями, но, тем не менее, за бытность свою в Испании ни одного сколько-нибудь значительного события не просмотрел. И вряд ли случайно, что о гибели генерала Лукача в советской печати было помещено лишь сообщение Эренбурга, хотя и Кольцов и Савич - оба посылали телеграммы о ней. Все объясняется тем, что до конца операции под Уэской республиканская цензура объявила смерть Лукача военной тайной, не желая предуведомлять о ней врага накануне атаки, предпринимаемой осиротевшей 45-й интердивизией. Зная об этом, Эренбург отправил свою корреспонденцию из-под Уэски уже после конца нашего неудачного наступления, она прошла, и "Известия" поместили ее...
А тогда, ранним утром последней декады марта 1937 года, обнаружив на площади пустынной Бриуэги (жители покинули ее еще две недели назад при отступлении республиканцев, а те, кто остались, бежали сейчас, с солдатами Муссолини) нечто вроде авангарда международного антифашистского конгресса писателей, я поспешил к ним напомнить, что по нерушимой фашистской традиции на сданный городок с минуты на минуту должен быть произведен бомбовый налет, почему благоразумнее здесь не задерживаться. Заодно я рассказал нашему комиссару, что ночью собственноручно захватил здесь, на этой самой площади, последнего гвадалахарского пленного, который оказался кадровым сержантом итальянской армии и совершенно не похож на других. Узнав меня, Эренбург ничуть не удивился, поздоровался, будто мы с ним сидели в "Дюгеклене" не далее как вчера, и спросил, можно ли повидать этого пленного. Желание Эренбурга служило для меня лишним предлогом, чтобы поскорее покинуть Бриуэгу, поскольку я давно отвез этого пленного в Фуэнтес-де-Алькария, где располагался наш штаб. Осмотрев отвоеванное селение и посмеявшись над хвастливыми итальянскими надписями на стенах домов, восхвалявшими дуче и храбрость его воителей, гости выехали в тыл.
Когда, завершив все дела в Бриуэге и с безопасного отдаления с торжеством прислушиваясь к грому запоздалой бомбежки, я вернулся в Фуэнтес-де-Алькария, я застал там Лукача, приехавшего из Мадрида с приказом о смене, и Эренбурга, уже закончившего разговор с пленным итальянцем. Отмечая неожиданную победу, а еще больше - долгожданную смену, гостеприимные Белов и Петров жарили на вертеле козленка, купленного у местных крестьян. Хемингуэй подавал им квалифицированные советы, Эренбург по-немецки беседовал о чем-то в сторонке с Лукачем. Насколько помню, это был едва ли не единственный случай, когда Эренбург засиделся у нас до вечера, но он и тогда больше слушал, чем говорил.
Приезжал он к нам ненадолго еще раз месяца через полтора, когда мы стояли в Меко перед переброской на Арагонский фронт, но в тот день я с ним разминулся. Вместе со штабом 45-й интердивизии (сформированной Лукачем из XII интербригады) в этом не задетом гражданской войной зажиточном селении, расположенном в стороне от магистральных шоссе, размещались также наш артиллерийский дивизион, мадьяро-испанский батальон и эскадрон кавалерии. Пользуясь этим последним обстоятельством, я попросил разрешения съездить верхом в тыловой госпиталь навестить вторично раненного под Бриуэгой моего товарища и спутника по дороге в Испанию, командира одной из польских рот, Ивана Остапченко; автомобилем до госпиталя выходило километров сорок, а полями - вдвое меньше. На выезде из Меко я и сопровождавший меня кавалерист увидели приближающуюся машину Эренбурга. Он попросил шофера остановиться, и мы обменялись несколькими словами. На нашем обратном пути он опять проехал навстречу, но в этот раз мы лишь помахали друг другу. Почему-то это запомнилось ему, чем, вероятно, и объясняется относящаяся ко мне запись в его воспоминаниях: "В Испании он ездил на коне, обожал генерала Лукача, заводил литературные разговоры и с восхищением поглядывал на Хемингуэя", хотя за восемнадцать месяцев, проведенных там, я садился в седло всего три или четыре раза. Впрочем, я действительно очень любил Лукача и восхищался Хемингуэем, и не столько прозаиком, сколько человеком, потому что к тому времени читал одну лишь "Фиесту"...
В отличие от большинства аккредитованных в Республике журналистов, носивших полувоенную или, по крайней мере, спортивную одежду и тем походивших на наших советников при испанских командирах, Эренбург продолжал ходить в штатском, давно не глаженном костюме, а когда было холодно, надевал еще и широкое светло-серое пальто. Он не носил никогда никакого оружия, так же как и Хемингуэй и Савич; последний - в противоположность Эренбургу - всегда удивительно элегантный, одевавшийся, пожалуй, еще тщательнее, чем в Париже, и, за исключением самых знойных дней, обязательно повязывавший галстук бабочкой.