Воспоминания русского дипломата
Шрифт:
Нас было 9 человек детей. Вместе с родителями и двумя педагогами (одно время у меня был учитель летом) нас садилось за стол 13 человек. Все комнаты были густо заселены. Тем не менее всегда находилось место для приезжавших летом к нашим старшим братьям и сестрам – их друзьям, и дом наполнялся оживлением и весельем. Приезжали братья Лопухины Алеша и Митя, Маня Хитрово со своею матерью Марьей Ив[ановной], рожденной Ершовой, сверстницей и приятельницей моей матери, и братом Сергеем. Приезжал товарищ братьев по университету Николай Андреевич Кислинский и много старше их, но всегда любивший и любимый в молодом обществе Сол[л]огуб.
В Москве у Капнистов ставили шарады, сочинявшиеся Сол [л]огубом и моим братом Сергеем. Иногда это бывали целые представления в стихах и музыкой, которую сочинял Кислинский, который был очень музыкален и остроумен в музыке. Те же удовольствия переносились к нам летом, причем рассчитывали и на нас детей при постановке представлений.
В первый раз, когда приехал Кислинский, мой брат сочинил пьесу для детей. Она называлась: «Симеон-злочестивец». Кислинский был маленького роста, он играл самого Симеона. Мы с Линочкой играли роли добродетельных детей – Ростислава и Леониллы.
Симеон пел на мотив Марсельезы:
Не хочу повиноватьсяНе хочу, не хочу рачитьКниги выброшу в окошкоБуду Няню обижать.В это время мы, добродетельные дети, плясали перед Симеоном, и, тыкая перед ним пальцем, пели:
Ростислав: Я пожалуюсь папашеЛеонилла: Я мамашеньке скажуВместе: Тотчас отношения нашиС вами разорву.Во время пьесы происходил урок. Я отвечал учителю басню: «Юный Дуб», которую мой брат написал на меня же, потому что я всегда любил обо всем спорить и упорно отстаивать какую-нибудь глупость:
Пьеса кончалась посрамлением Симеона-злочестивца и гимном добродетели, который пелся на мотив «Менуэта» Моцарта:
Добродетель ты прекраснаКак сияние дня,Я к тебе стремлюся страстноИ люблю тебя.Будем жить для добродетели,Будемте прилежны,Чтоб родные то заметилиИ к нам были нежны.Представление удалось. Пьеса была сочинена и срепетирована в три дня. Тогда решили на следующий год поставить что-нибудь более грандиозное. И в результате поставили оперетку: «Последнее слово Науки, или Альфонсо XXV-oe». Это представление и все лето так живо описаны моей сестрой Ольгой, что я не буду все это вспоминать. Старый загородный дом наполнился веселым молодым оживлением. На балконе кроили костюмы, мастерили декорации. Все со своими ролями зубрили их, потом дважды в день считки и репетиции. Шум, гам и романы. И мы дети веселимся во всю вместе со взрослыми на товарищеских началах. Словом, страшно весело. Мой брат и Кислинский в перегонки сочиняли текст и музыку. Характер действующих лиц прилаживался к тем, кто намечался в качестве исполнителей. Например, роль Жепансе предназначалась одному офицеру Киевского полка, глупому и серьезному, Амалию играла обворожительная в то время Варетт Жилинская, у которой было прекрасное колоратурное сопрано. Кислинский писал соответствующие арии. Монолог бациллы был написан для Марины, которая была прелестна с крылышками. Она с особенным выражением произносила стихи:
Один Директор клиники мне руку предлагал,Но я с большим презрением отвергла этот план.Ольга описала также помолвку и свадьбу Лизы в то же лето. Мне ярко врезались в память следующие подробности. Осоргин должен был приехать для решительного разговора 8 июля, в день Казанской Божией Матери. Я ничего не подозревал, но сестра Лиза просила меня в этот день пойти с ней к ранней обедне. Мы пошли в церковь Одигитрии. Вдруг, у выхода внезапно вырос Осоргин, который уезжал в деревню. – «Мих[аил] Мих[айлович]! Какими судьбами… – Ранней пташке жирный червячок!» – так я приветствовал его с большой развязностью, которую я приобрел вращаясь все время среди старших.
Мы вернулись домой. После завтрака я пошел брать урок латинского языка с братом Сережей – я готовился к гимназии. Мы сидели в спальне, папа рядом со столовой. Вдруг отворяется дверь и входит вся малиновая Лиза и целует Сережу. Я чувствую, что что-то большое совершилось. Лиза говорит: «Я невеста Осоргина». Бежим в гостиную. Папа обнимает еще такого чужого нам всем Осоргина, и вдруг видит через его плечо корову в цветнике. Несмотря на волнение, он тут же прямо в ухо ему кричит: «Пошла вон!» Я тоже попадаю в объятия Осоргина и чувствую необыкновенно жесткую бритую щеку.
Немедленно начинается блаженный сумбур и суматоха, сопутствующие всем жениховствам. Каждый день мы едим конфекты, которые приносит Осоргин. Очень скоро решают, что женихам надо ехать в Москву, а нас детей решают пока, на это время, отправить к Самариным в Молоденки.
Лиза была первой моей наставницей. Она выучила меня грамоте. Мы младшие особенно ее любили и льнули к ней. Жаль было уезжать от жениховства, от последних дней ее в семье, от веселого сумбура и конфет, но Молоденки имели для нас магнетическую силу.
Гимназия
Большим событием в моей жизнь было поступление в 3-й класс гимназии осенью 1885 года.
Странно вспомнить, какой дореформенной стариной была в то время Калужская гимназия. Директор Овсянников, как я потом только узнал, приезжал спрашивать моего отца, как он желает, чтобы меня звали: Ваше сиятельство, или только по фамилии. Сам он преподавал у нас в классе историю и числился нашим классным наставником. На одном уроке, чтобы дать нам наглядное представление о Наполеоне, он выразился так: «Наполеон обходился с королями, ну вот как я с надзирателями: Алексеев принести то-то, Петров сходить туда-то». Мы конечно, по-своему воспринимали такое сравнение и ни в грош не ставили надзирателей, которые были нашим самым непосредственным начальством. Нравы в гимназии были крайне распущенные, особенно в пансионе при гимназии. Как раз перед тем, что я поступил туда, произошел крупный скандал, обнаруживший, что пансионеры были лишены всякого надзора и между ними процветали такие грубые нравы, о которых я даже не буду здесь писать. В начале я еще жил некоторым запасом знаний, полученных домашней подготовкой, но вскоре окончательно распустился, перестал что бы то ни было делать и выкидывал отчаянные шалости. К нам в гимназию поступил только что кончивший университет молодой преподаватель географии Трейтер очень маленького роста. Однажды после урока, когда он задержался в классе и ученики его обступили, меня почему-то неудержимо потянуло к беленькой точке на середине его головы, откуда расходятся волосы, и я дал ему легкий щелчок, так ни за что ни про что. Трейтер вернулся к кафедре и записал меня в книгу в разряд так называвшейся черной доски и три раза подчеркнул мою фамилию. Мой безобразный поступок был ничем не вызван, тем более что Трейтер был самый скромный и милый человек. Наш класс его любил и заставил меня на следующем уроке извиниться перед ним. Я сознавал, что совершил неблаговидный поступок, и со страхом ждал кары. Через некоторое время меня вызвали к директору. Я отправился в очень неприятном настроении духа. После некоторого ожидания вышел директор. Увидев меня, он спросил: «Да, а почему, бишь, вас вызвали ко мне». Я ответил: «Не знаю. Вероятно это учитель географии записал меня». – «Ах да, вы нашалили. Это не хорошо. Вы не должны так делать впредь, идите».
Формально так все кончилось. Дома я ничего об этом никому не сказал. Мама в это время была в Москве, но по городу стали говорить о моей выходке, и когда мама вернулась в Калугу, то до нее дошли об этом слухи. Мама я боялся куда больше директора и всех возможных последствий, но когда она притянула меня к допросу, я, как это бывало со мной в подобных случаях, заперся в упорном молчании и упорном отрицании совершенно несомненных фактов. Мама это страшно огорчало. Я страдал и не знал как выбраться из нелепой позиции, но ей ничем не удавалось пробить этого непонятного упорства. Отказавшись вынудить у меня признание в совершенном факте, мама удалось перевести разговор на общую почву и произвести такую глубокую нравственную встряску, какую только она умела делать. Я долго оставался лентяем и шалуном, но такие встряски имели свое внутреннее огромное воздействие и подготовляли исподволь переработку характера.
О товарищах у меня осталось смутное воспоминание. Я ни с кем из них неособенно сближался, кроме одного – Беляева; первым учеником в IV классе был Саввин, который потом был профессором всеобщей истории в Московском университете.
Любимой игрой у нас были тогда бабки (кости свиных ножек). Особенно ценилась хорошая бита, которую наливали свинцом. Самое приятное время было весной, во время экзаменов, когда не было уроков, были свободные дни, и мы, гимназисты, ходили на бульвар над Окой, играли в кегли, а иногда нанимали лодку и гребли на Оке.