ЖАНРЫ

Воспоминания русского дипломата
Шрифт:
Молчи, скрывайся и таиИ чувства и мечти свои.Пускай в душевной глубинеИ всходят и зайдут онеКак звезды ясные в ночи.Любуйся ими и молчи.Есть целый мир в душе ТвоейТаинственно волшебных дум.Их заглушит наружный шум,Дневная оглушит молваПитайся ими, и молчи…

И я воображал себе, что у меня в душе всходят такие звезды. А если б я не был так самолюбиво скрытен и беседовал бы с братом Сережей, сколько этих звезд оказалось бы блуждающими огоньками! Впрочем, когда начинается прилив сознания, то хочется и верится, что все можешь и должен делать сам и что тебя никто не может понять. В этих самостоятельных исканиях есть конечно и много доброго, и во всяком случае лучше, чтобы было это, чем ничего. Никогда не нужно торопить созревание внутренних процессов в молодых душах, и всегда надо себе говорить: перемелется, мука будет.

Меньшово обвеяно светлыми грезами юности не только для меня, но и для многих поколений молодежи, в нем чередовавшейся. Последние, кто в нем жили, были Гагарины. У них была великолепная усадьба в Звенигородском уезде, но они не могли расставаться с Меньшовым, где все было верхом простоты и скромности, не было ванны и были самые элементарные удобства.

Когда мы переехали на житье в Москву, мой отец построил просторный деревянный дом, заменивший когда-то стоявшие там два каменных дома. Снаружи дом был выкрашен в темно-красный цвет, внутри стены далеко не всюду были отштукатурены, а была частью деревянная обшивка, частью бревна с паклей. На всем лежала печать самой большой простоты. Ничего для вида, а все только то, что нужно, чтобы жить. И жилось необыкновенно уютно.

Прелестью Меньшова было его местоположение. От въезда шел скат – луг к извилистой и живописной речке Рожаю. С другой стороны дома был сад, куда выходила внизу крытая стеклянная терраса, а над нею балкон. Сад был не очень обширный, как все в Меньшове, но поэтический, с оврагом посередине и узенькими аллеями и тропинками, где было много тени и много заветных уголков, куда можно было уйти с книгой, положить ее рядом с собой, лечь на спину и мечтать и забываться, глядя на небо сквозь листву лип и берез.

Из сада ход в поле, где было сосредоточено миниатюрное Меньшовское хозяйство, дававшее много радости и волнений моему отцу, а потом сестре Ольге. С этих полей тети Лопухины – прежние хозяйки Меньшова – собирали урожай, умещавшийся в двух ваннах. Но поэзии и прелести было много в этом поле, заканчивавшемся высоким обрывом над рекой. Особенно вечером, после обеда было приятно ходить туда, когда рожь была уже высока. Узкая дорога вдоль обрыва, потом между двумя колыхавшимися стенами ржи вела в прелестную березовую рощу – Посибириху, где было много белых и березовых грибов. Иногда мы на лодке огибали Посибириху, которая спускалась к реке прелестными цветущими лужайками, где синели незабудки весной, а летом пестрели колокольчики и любишь-не-любишь. Повороты реки открывали все новые и новые милые перспективы, которые мы знали наизусть и так любили. Вот три березки, грациозные и одинокие среди лужайки, вот густые поросли тростника, ненюферы и деревья, свисающиеся над водой и вдали Тургеневская плотина с шумом падающей воды и осенью мельничного колеса, издалека слышных. А по ту сторону реки холмистые поля и близкий горизонт. Все это невелико, миловидно, ласкает взор, обвеяно прелестью Левитановских пейзажей и музыки Чайковского, особенно его романсов с усадьбенным и дачным романтизмом.

Меньшово была дача – место летнего отдыха, где текла не самая жизнь, а ее праздничный летний перерыв, приволье для детей и молодежи, покой для старых с молодой душой, где время шло празднично и беззаботно. Помню, как-то приехал к нам мой двоюродный брат скульптор Паоло Трубецкой. Он работал над заказанными ему статуэтками, помню даже одну из них – в[еликую] кн[ягин]ю Ел[изавету] Феодоровну – из белого мрамора; особенно воздушно у него выходило накинутое на плечи боа из страусовых перьев. Паоло работал на террасе, и тут же за столом сидели дядя Петя и тетя Лина Самарины, и другие старшие, и благодушествовали. – Паоло внезапно остановился и захохотал: Voil`a, je vois, с ’est tr`es agr'eable de ne rien faire comme vous [129] . И верно, в Меныпово было как-то особенно естественно и просто ничего не делать и благодушествовать. Всегда в этом занятии находились приятные компаньоны. Дом обыкновенно был битком набит постоянными и временными жильцами, и никогда не возникало сомнений, можно ли и как разместить приезжих. Езды по железной дороге было от 40 мин[ут], до часу от Москвы до станции, по Курской жел[езной] дороге. От станции до Меньшово было 12 верст. Постоянно все лошади были в разгоне, чтобы привозить и увозить гостей, но кроме того приезжие, если не предупреждали, то нанимали лошадей на станции. В последние годы близко от Меньшова прошла еще другая жел[езная] дорога и тогда вопрос сообщений еще упростился. Спали, как Бог пошлет. Иногда, когда бывали съезды, то на маленьких диванчиках, с приставными стульями, калачиком, а то и просто на полу. Никто не жаловался и все бывали довольны.

129

Вот! Я вижу: это очень приятно ничего не делать, как вы (франц.).

Одним из летних меньшовских завсегдатаев эти первые годы был Николай Андреевич Кислинский. Сверстник моих старших братьев, он был в студенческие годы необходимым сотрудником Сережи в устройстве шарад, для которых сочинял музыку, и сам же ее исполнял на фортепьяно. По окончании университета он поехал в Петербург и поступил в канцелярию Комитета министров. Он хорошо себя поставил и все сулило ему хорошую карьеру. Музыкальная талантливость также помогала светским успехам. Музыка была у него на втором плане, поскольку не мешала тому, что для него было главным делом, но он любил ее, у него был благородный музыкальный вкус, и мы ему обязаны тем, что он знакомил нас со всем, что было нового и интересного в этой области. Он заставил нас оценить Мусоргского и Бородина и Римского-Корсакова, а кроме того пел и старых классиков. Голоса у него не было никакого, но был слух и музыкальность, и он умел передать суть вещи, которую исполнял. Как часто бывает, попав в дом, где было много женской молодежи, Кислинский влюбился в семью вообще. С начала он был увлечен моей сестрой лизой, и когда она стала невестой, он трагически исполнял «Der arme Peter» [130] . Потом через несколько лет его увлечение перешло на Варю, когда ей было всего 16 лет. У нас были свои, иногда совершенно детские развлечения, и бедняку Кислинскому трудно было поспевать за нами, но он всячески старался, изводился и страдал. Я его звал «Национальный» – сокращение от «наш национальный композитор», и когда он нетерпеливо ждал, когда придут сестры играть в теннис, я кричал: «Идите, Национальный рвет и мечет». Этот зов повторялся много раз в день. Кислинский изводился, когда кто-нибудь или что-нибудь отвлекало от общих развлечений, или Варя уходила. Через два года после нашего отъезда из Калуги, к сестрам приехала их подруга Анюта Сытина, которую Варя считала особенным своим другом. Этот приезд особенно волновал и сердил Кислинского, как отвлечение. Два года в этом возрасте было много. За это время Калуга ушла в какую-то даль, и сестра новыми глазами, с удивленным разочарованием, в котором не хотела признаться, взглянула на свою прежнюю подругу. Все в ней казалось не то, и когда в первый вечер, тотчас после чая сестры встали, увлекая Анюну с собою на верх, и она исчезла в дверях, сделав глубокий плонжон [131] всему обществу, Кислинский безмолвно упал в мои объятия, – он не сомневался, что его соперница потоплена.

130

«Der arme Peter» («Бедный Петер») – баллада Р. Шумана на слова Г. Гейне.

131

От plongeon (франц.) – книксен.

Бедная Анюта! Ей выпала трагическая судьба. Она сошла с ума, потом поправилась, и однажды со своим братом Володей поехала верхом в лес. Она сидела на кобыле, и когда они проезжали мимо табуна на лугу, из него выскочил жеребец и понесся за нею. Брат растерялся, оба поскакали, Анюта была сброшена и при падении была убита.

Близкими соседями нашими по Меньшово были Ершовы. Они жили в прелестной старинной усадьбе – Воробьеве, верстах в 1 1/2 от нас. Большой красный кирпичный дом с белыми колонками был начала XIX века. Через усадьбу проходили войска Наполеона при его походе на Москву. Они не только ничего не тронули, но оставили в усадьбе много старых гравюр, захваченных вероятно в другом месте. Эти гравюры украшали стены Воробьевской усадьбы.

Старуха Варвара Сергеевна Ершова, рожденная кн[яжна] Вяземская, была сверстницей моей бабушки Лопухиной, и звала мою мать и ее сестер уменьшительными именами. Она ходила в допотопном белом чепце-капоре, с лентами, говорила «эфтот», и была бы страшна своей внешностью бабы-яги, если бы не доброе приветливое выражение ее лица.

Моя мать была дружна с ее старшей дочерью Марьей Ивановной Хитрово, которая летом всегда жила в Воробьеве. Ее дети были сын Сергей, студент Казанского университета, принимавший участие в Калуге в нашей оперетке, где он исполнял роль алхимика. Впоследствии он женился на Молоствовой, имел много детей, был одно время главным почт-директором. Ближе к нашей семье была его сестра Маня, приятельница Ольги, веселое и беззаботное существо, всю жизнь остававшаяся такой же, с теми же жантильесами [132] и кокетливым тоном, которые могли нравиться в 18 лет, и были совершенно несвоевременны в 50 лет, но покрывались большим добродушием. Она вышла замуж за Боби Голицына, математика и исследователя землетрясений, впоследствии академика и директора Экспедиции государственных бумаг. Была еще старая дева, когда-то красивая Вера Ивановна Ершова, недалекое и доброе существо, ревнивая блюстительница всех старых обычаев и традиций Воробьева.

132

От Gentillesse (франц.) – любезность.

Главным хозяином и центром Воробьева был Владимир Иванович Ершов, живший там со своей семьей. Он был предметом обожания, гордости и преклонения своей матери и всех окружающих.

Он начал свою карьеру лейб-гусаром, был флигель-адъютантом, потом короткое время московским губернским предводителем дворянства, и наконец оренбургским наказным атаманом.

Это был человек, у которого были разные фасады в жизни. В полку его не очень любили. Он имел репутацию скупого и расчетливого человека, который был не прочь давать взаймы под большие [проценты], что конечно совершенно не вязалось с укладом традиций и размахом лейб-гусарского полка. Я знал только другой его фасад, самый интимный и симпатичный. Он был не только общим любимцем в своей семье, но и мы, исконные соседи и друзья Воробьева все его очень любили, и сам он распускался в полном благодушии деревенской усадебной обстановки. Он любил «шутить», и его шутки были всегда какие-то необыкновенные.

Например, по какому-то случаю в Воробьеве был устроен бал. Владимир Иванович сговорился в городе с тапером, который видел его в гусарском мундире. Тапер приехал в Воробьево рано утром. Владимир Иванович ждал его за кофеем на террасе, и сидел в капоте и шлафоре своей матери, повязав вокруг шеи бантики. Все такие шутки Владимир Иванович проделывал с самым невозмутимым видом, как ни в чем не бывало. Бедный тапер не знал, как ему смотреть, и смущение его увеличилось, когда на террасе появилась Варвара Сергеевна в таком же капоте, чепце и бантами, как и Владимир Иванович. – Последний невозмутимо подошел здороваться с матерью и Варвара Сергеевна в свою очередь совершенно растерялась и приняла достойный вид, а Владимир Иванович наслаждался произведенным впечатлением и как ни в чем не бывало, вел чинный разговор.

Иногда он придумывал сложные и долго длившиеся шутки. Так он рассказал старухе, жившей у них на покое, что в лесу рядом с садом появился святой старец и поселился в шалаше. Старушка собралась к старцу, нашла его и имела долгую беседу на благочестивые темы. Потом условилась прийти к нему на исповедь. В назначенный час она явилась, и начала выкладывать, что было на душе, как вдруг к ее ужасу, старец сорвал с себя седую бороду, и перед ней предстал… Владимир Иванович. Бедная старуха еле пришла в себя, но потом все простила, потому, что Владимира Ивановича она, как и все домочадцы, обожала.

Поделиться с друзьями: