Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания советского посла. Книга 1
Шрифт:

— Я не хочу быть ни певцом, ни мудрецом, ни музыкантом, ни художником, ни скульптором, — я хочу быть великой грозою старого испорченного мира! Я хочу быть мстителем за кровь, за слезы, за боль и обиды тысяч поколений, я хочу быть грозным вождем всех униженных и оскорбленных земли! Я не хочу любви, — я хочу ненависти!

«Великий дух» омрачился, услышав мое желание, и обратился ко мне с просьбой подумать хорошенько прежде, чем решать окончательно. Но так как я настаивал на своем желании, то «великий дух» сказал:

— Хорошо, я исполню твою волю.

И вот я стал «великой грозою». Толпы парода теснились вокруг меня, знамена развевались в воздухе, мечи сверкали, города горели, поля опустошались, кровь лилась бесконечным потоком, и глубокая ночь освещалась заревом старого мира. Бурным, всеуничтожающим потоком прошли мы шар земной от края до края и смели с лица земли грандиозное здание старой, лживой и затхлой жизни. А миллионные толпы оглушительно кричали:

— Слава нашему великому вождю! Слава ему вовеки!

Но, когда гроза, наконец, промчалась и «настало время творить и созидать», люди приступили ко мне и стали спрашивать:

— Скажи нам, вождь, что же нам теперь делать?

Но в ответ я молчал. Ибо я был грозой, а не миром. Я умел разрушать, но не умел строить. Тогда толпа пришла в ярость, взбунтовалась против меня и стала кричать:

— Зачем ты увлек нас за собой, проклятый безумец?

Я был низвергнут с высоты в бездну. Великий подъем сменился великим разочарованием.

И вдруг вся жизнь человечества со всеми ее печалями и радостями, тревогами и волнениями, показалась мне «такой грустной, бесконечно грустной, и жалкой, и смешной историей»…

Олигеру моя фантазия страшно понравилась… Он находил ее не только хорошо написанной, но и очень глубокой по содержанию.

— Знаешь что? — вдруг воскликнул он с энтузиазмом. — Почему бы тебе не напечатать свое произведение в газете? Ну, например, в «Сибирской жизни»?

«Сибирская жизнь» была крупная по тому времени томская газета, к которой все мы относились с почтением. Это было не то, что наш омский «Степной край». То обстоятельство, что Олигер упомянул в данной связи именно о «Сибирской жизни», сильно льстило моему самолюбию. Тем не менее я не чувствовал полного внутреннего удовлетворения. Хотя мое стихотворение в прозе нравилось мне, как литературное произведение, оно лишь в особо яркой форме подчеркивало незаконченность всей нашей концепции, зияющую пустоту в столь увлекавших пас тогда построениях. Прекрасно: мы приводим в движение миллионные толпы угнетенных и обиженных, мы проносимся грозой над миром и разрушаем до основания старую, мерзкую жизнь, а дальше что? На этот основной вопрос у меня не было ответа, и отсутствие его меня беспокоило и раздражало.

Тем не менее совет Олигера пришелся, как говорится, кстати. Я отнес свое произведение омскому представителю «Сибирской жизни», старому народнику Швецову (такова, если память мне не изменяет, была его фамилия) и с трепетом стал ждать результатов. Каковы же были мои восторг и упоение, когда недели две спустя я увидал свою фантазию напечатанной в «Сибирской жизни»! Она занимала две трети подвала на второй странице газеты, и заголовок ее был выведен такой красивой, тонкой, поэтической вязью…

Это было настоящее торжество. К тому же я получил гонорар — первый в моей жизни литературный гонорар — 6 рублей 69 копеек! Я повел Олигера и еще целую компанию друзей в гостиницу «Европа» (хотя это строго запрещалось гимназическими правилами), и мы там устроили настоящий «пир». Все поздравляли меня с успехом и предрекали мне большую литературную карьеру. Это было приятно.

Однако на следующий день я услышал нечто иное. Жена Швецова — большая, мужеподобная женщина с коротко подстриженными полуседыми волосами — пригласила меня к себе и жестоко отчитала за идею моего произведения.

— У тебя есть дарование, — грубовато говорила она, величая меня на «ты», — но по содержанию твоя фантазия никуда не годится. Мысли у тебя реакционные!

Как реакционные? — с возмущением воскликнул я.

Я чувствовал себя тогда настоящим «революционером». Но Шевцова со мной не соглашалась. Она, так же как и ее муж, была старая народница и теперь атаковала меня со своих позиций. Я молчал и слушал. Слова Швецовой были для меня не во всем убедительны, но я чувствовал, что их нельзя просто пропустить мимо ушей. Они давали свой ответ на мучивший меня вопрос: что же дальше? Мне только казалось, что в этом ответе правда как-то странно перемешана с неправдой. Впрочем, доказать этого даже самому себе я тогда еще не мог.

Как бы то ни было, но в моей жизни была пройдена важная веха: я стал «печататься» в газетах.

Нарастающее общественное движение, одним из симптомов которого были все учащавшиеся в то время «студенческие беспорядки», вынуждало правительство к известному маневрированию, к нерешительным попыткам путем мелких уступок по мелким вопросам отвести удар приближавшейся грозы. Конечно, все это было совершенно бесполезно: крохотные щелки, открываемые властями в наглухо захлопнутых окнах царского режима, не в силах были разрядить глубокого напряжения сгустившейся атмосферы. Однако в установившийся распорядок жизни они вносили кое-какие маленькие изменения. В Томск был назначен более либеральный, или, вернее, несколько менее реакционный, попечитель учебного округа. Он разослал по подведомственным ему гимназиям новые учебные планы, которые в области древних языков ослабляли зубрежку грамматики и усиливали чтение авторов, отменяли каникулярные и сводили на нет домашние письменные работы, предоставляли больше самостоятельности педагогическому совету и рекомендовали устройство разумных развлечений для учащихся. Одновременно в нашей гимназии произошла смена директоров: Мудрох ушел в отставку, а на его место был назначен Вознесенский, старавшийся разыгрывать из себя «просвещенного человека». Наш словесник Смирнов, со свойственной ему ловкостью почуявший «новые течения», вдруг превратился в большого «радикала» и «друга учащихся», ругал прежние правила и извинялся за сухость той программы, которой он пичкал нас в предшествующие годы. В гимназии (да и вообще в омском педагогическом мире) стали появляться люди, которых до того мы не привыкли встречать среди представителей нашего учительского «Олимпа». Из них мне особенно запомнились двое.

Один был новый учитель русского языка — Васильев. Он приехал к нам с Волги в начале 1900 г. и очень быстро завоевал себе популярность среди гимназистов. Веселый, краснощекий, с копной русых волос на голове и с носом слегка вздернутым, он был воплощением молодости и здоровья. В классе Васильев много смеялся, шутил с учениками, рассказывал разные занятные истории и приключения, но вместе с тем строго требовал знания предмета и добивался этого знания без криков, измывательств и «колов» в классном журнале. Происходило это потому, что Васильев умел преподавать свой предмет живо и интересно, а главное — потому что ученики его любили и охотно угождали учителю. Вскоре по приезде в Омск Васильев женился на девушке, только что окончившей местную гимназию, и через нее установил тесный контакт со старшими группами молодежи. В свободное время Васильев, забрав жену и еще человек десять гимназистов и гимназисток, любил кататься на лодке по Иртышу или устраивать веселые пикники в Загородной роще. По своим политическим настроениям Васильев относился к тем кругам русской интеллигенции, которые шли в фарватере народничества, но в описываемое время его влияние на учеников было, несомненно, положительным: оно укрепляло в них ненависть к царизму и толкало в сторону участия в революционном движении.

Другой учитель, который примерно тогда же появился на омском горизонте, представлял собой фигуру несколько иного типа. Его фамилия была Шостак, и он приехал к нам откуда-то с юга, если память мне не изменяет, из Харькова. Шостак преподавал в женской гимназии историю и, спустя короткое время, стал предметом поклонения своих учениц. Объяснялось это отчасти его внешностью: Шостак был интересный брюнет, с тонкими чертами лица и изящно-округлыми движениями. Однако дело было не только в чисто мужской привлекательности нового учителя. Очень сильное впечатление на учащихся производили также его эрудиция и красноречие. На уроках Шостак много и интересно рассказывал об истории России — и притом совсем не по Иловайскому. Иногда эти уроки превращались в блестящие лекции, о которых разговоры шли потом по всему городу. Шостак примыкал к течению легальных марксистов и пытался в таком духе освещать исторические события. Конечно, это был не диалектический материализм, однако в обстановке тех дней, да еще в сибирском медвежьем захолустье, Шостак являлся звездой первой величины на нашем педагогическом небосводе. Несмотря на свою внешнюю сдержанность, Шостак во внеклассное время охотно встречался с молодежью. Нередко в его небольшой холостой квартире собирались старшие гимназисты и гимназистки из более «серьезных» («несерьезных» Шостак к себе не пускал) и обсуждали с ним волнующие их вопросы. И это было очень полезно. Ниже я расскажу, как он мне помог в моих поисках.

Все указанные события не могли не отразиться на состоянии нашего гимназического мирка. В его затхлой, пропитанной гнилостными испарениями атмосфере потянули легкие, едва уловимые струйки чего-то нового, необычного, колеблющего столь знакомую нам мертвечину прошлого.

В ту же зиму моя «слава» поэта вышла за стены гимназии, и я превратился в омскую «знаменитость».

Незадолго до рождества в гимназии был устроен литературно-музыкальный вечер с танцами. Это было вообще новостью. До того ничего подобного в нашей жизни не случалось.

Поделиться с друзьями: