Воспоминания военного министра УНР генерала Грекова
Шрифт:
Затем меня перевели в другую камеру, где уже было два арестанта. Каждую ночь нас вели на допрос. После отбоя, когда мы только что собирались спать, открывалась дверь, шепотом произносилась первая буква фамилии, надо было наскоро одеваться и по команде вооруженного солдата идти к следователю.
Также и мой следователь в Киеве не применял ко мне никаких физически насильственных действий; у него был другой метод: в течение целых месяцев он почти каждую ночь заставлял меня сидеть в своей канцелярии до пяти часов утра, при этом он часто совсем мной не занимался, читал газеты, принимал подчиненных и т.д. В конце концов я так ослабел от недостатка сна, что почти не мог ходить. Тогда следователь разрешил мне спать два часа днем, но это было больше теоретически, так как часто в это время нас вели на “прогулку”: для этого был специальный двор, окруженный высокими стенами по которому надо было молча ходить один за другим, наверху был помост, на котором стоял вооруженный тюремщик. Во время бесконечного сидения по ночам в канцелярии моего следователя я мог убедиться, что с другими так “хорошо” не обращались, как со мной; из других помещений часто слышались крики и стоны, иногда женских голосов, мои товарищи по заключению много раз возвращались с допросов с синяками на лице, а один из них совершенно потерял слух от ударов по голове. В противоположность следователям тюремный персонал держал себя корректно, врачи были объективны и даже любезны. Продовольствие было много лучше, чем в Баденской тюрьме, и даже было удовольствие, а именно — пользование прекрасной тюремной библиотекой, в которой даже было несколько библиографических редкостей.
В нашей камере нам случайно удалось узнать интересную статистическую цифру: один из арестантов демонстративно не исполнил приказаний тюремщика, тот пожаловался начальству, и к нам в камеру пришел полковник. В большом волнении он начал выкрикивать угрозы и, между прочим, заявил нам: “Не думайте, что мы не сможем укротить вас, у нас таких, как вы, тридцать миллионов в лагерях, и мы находим средства держать их в очень спокойном состоянии”. Такое замечание официального и хорошо осведомленного лица заставляет много думать на тему гуманности. Несмотря на все свои старания, мой следователь не мог найти никакого материала против меня, кроме моей деятельности на Украине в 1917-1919 гг.; мое дело было отправлено в Москву. По прекращении допросов я несколько оправился, мои товарищи по заключению все время менялись — одних предавали военному суду, других отправляли на сборный пункт этапов в Сибирь, а освободившиеся места быстро пополнялись новыми арестантами. Скоро и меня отправили на сборный пункт в Лукьяновку. Там я попал в большую камеру, где было больше тридцати человек, главным образом евреи из интеллигентных профессий. Они уже раз отбыли наказания, были освобождены и опять арестованы по тому же самому обвинению. Позже я встречал в лагерях много таких арестантов, приговоренных второй раз за то же самое “преступление”. В лагерях также много было людей, которые действительно добровольно вернулись на родину, поверив перспективам и обещаниям, которыми их заманили. Их или арестовывали сейчас же по вступлении на советскую территорию, или оставляли на свободе, а затем через год или позже все равно арестовывали, обвиняя их под каким-нибудь предлогом в шпионаже. Среди бесчисленного количества таких “преступников” я видел разных инородцев, которые ни слова не знали по-русски, много китайцев из Манчжурии, бежавших при наступлении туда японцев и обвиняемых в шпионаже для японских военных властей, эскимосов, тувинцев — о сих последних я раньше даже не знал. Всех их осуждали на судебном процессе, проводимом весьма быстро и только для виду, иногда даже допускался официальный защитник, но его речь скорее была обвинением, чем защитой.
В Лукьяновке режим был несколько легче, можно было в любое время спать и разговаривать друг с другом. 17 июля 1949 г. меня неожиданно повели в канцелярию тюрьмы; находящийся там подполковник дал мне маленькую бумажку и приказал прочитать и подписать. Это был приговор ОСО, так называемого Особого Совещания, коллегии из трех лиц, уполномоченных московскими властями назначать наказания без суда, которые никто не имел права изменять: решения ОСО были безаппеляционны. Приговор был на 25 лет заключения в ИТЛ, т.е. в исправительно-трудовых лагерях, за что — не было обозначено ни одним словом, а в рубрике “гражданство” вместо австрийского стояло “бесподданный”. В моем 73-летнем возрасте это был просто смертный приговор; на мое замечание, что в отношении подданства графа заполнена неправильно, подполковник резко ответил, что ОСО не ошибается. Мне не оставалось ничего более, как поблагодарить за то, что мне приказывают дожить до ста лет. На это подполковник уже добродушно решил меня утешить и сказал: “Да вы не беспокойтесь, приговор не имеет для вас практического значения, больше пяти лет вы все равно в лагерях не выдержите”.
Обогащенный этими новыми сведениями о жизни в Советском Союзе, я в мрачном настроении вернулся в мою камеру. Теперь я уже был осужденный преступник, без прав, без надежды, даже мое австрийское подданство было совершенно беззаконно от меня отнято; несмотря на то, что в Австрии было всеми признанное правительство. Мне только оставалось ждать этапа в ссылку.
В августе меня отправили в Москву на сборный пункт для этапов “Красная Пресня”. Этапы составлялись там быстро и секретно. Ночью, как всегда в Союзе, нас вызвали по фамилиям, вывели в коридор тюрьмы, солдаты азиатского типа заставили нас совершенно раздеться и начали обыскивать, выкидывая на пол содержимое наших мешков и чемоданов. Затем, приказав нам как можно скорее все уложить, нас вывели на тюремный двор и оставили там стоять до утра. Рано утром нас еще несколько раз пересчитали и повели к вагонам (ветка железнодорожной дороги была проведена до тюрьмы); по обеим сторонам стояли шпалеры солдат с автоматами наготове и с большим количеством собак на привязи. Позади солдат стояла толпа любопытных, которые провожали нас криками: “Фашисты, враги народа, лакеи капиталистов” и т.д. С этими напутствиями нас погрузили в вагоны для скота по 80 до 100 человек в каждый, и дальше все пошло, как обычно, включая постоянные проверки. Куда нас везли, нам не было сказано, но иногда в щели вагона мы видели названия станций и знали, что мы по дороге в Сибирь.
Езда тянулась более трех недель и, наконец, нас привезли в новооснованный маленький город Тайшет, находящийся приблизительно в середине между Красноярском и Иркутском на сибирской магистрали Москва-Владивосток. От станции до лагеря мы должны были идти пешком около 5 километров. Конвой принял нас от железнодорожной охраны, и тут мы в первый раз услыхали команду, которую потом слышали каждый день: “Становись по пяти, берись за руки, шаг в сторону — стреляю без предупреждения”.
Тайшет был главным сборным пунктом для этапов в так называемые спецлагеля с особенно суровым режимом. Несколько сот лагерей вдоль железной дороги Тайшет — Лена относилось к этой категории и подчинялись центральному управлению в Тайшете. Хотя в приговоре ОСО было обозначено, что я — заключенный в исправительно-трудовых лагерях, где порядок был совсем другой, чем в особых закрытых режимных лагерях тайшетского района, меня оставили в Тайшете.
Так как в то время ссылка в Сибирь шла очень напряженным ходом и поезд за поездом день и ночь подвозили на сибирскую магистраль все новые и новые контингенты арестантов, тайшетский сборный лагерь был переполнен. Наш этап поместили в столовой, и я спал на столе, а большая часть людей лежала на грязном полу. Там я пробыл больше двух месяцев; наступила осень, и нас посылали бригадами по 25-30 человек, как даровых рабочих, копать картофель на полях, а при возвращении в лагерь вечером обыскивали и отнимали каждую найденную картошку. Пока стояла хорошая погода, было не так плохо работать, а когда начались дожди, стало тяжело. Хотя нас перевели из столовой в барак, но печей не топили, одеял у нас не было, и наша одежда служила нам и одеялом, и матрацем, и подушкой; приходилось не только спать во всем мокром, но и утром выходить в таком виде снова на работу. Люди начали хворать. Вскоре меня перевели на заготовку топлива; в моем возрасте и после долгих месяцев тюрьмы и этапов это была очень тяжелая работа.
Таким образом прошел весь октябрь, сибирская зима уже начиналась, но теплой одежды нам не выдавали, и мы все еще ходили в летней, как приехали. В лагере было также отделение для женщин, их там было около 600, и их также заставляли работать.
Несмотря на работу, поверки и строгий режим, жизнь в лагере была все же легче, чем в тюрьмах, и надзиратели и конвойные не были придирчивы. Лагерь был окружен забором в три метра высоты, поверх которого была протянута колючая проволока. В каждом углу была наблюдательная вышка, на которой день и ночь стоял вооруженный дежурный.
Несмотря на надзор за каждым шагом арестантов, в октябре была попытка побега. Пять человек из нашего лагеря были отправлены на грузовике на земляные работы, для чего им выдали железные лопаты. Этими лопатами они убили обоих конвойных, сильно ранили шофера, и , сбросив его с машины, умчались на ней полным ходом. Шофер из последних сил дополз до лагеря и доложил о случившемся. По телефону немедленно были вызваны из Красноярска и Иркутска команды войск НКВД со специально дрессированными собаками. Так как Тайшет находится посредине между этими городами, команды, идя друг другу навстречу, окружили местность, в которой находились беглецы. На третий день их поймали: за неимением бензина они продолжали бегство пешком; трех из них застрелили, а двух остальных так избили, что их отправили в лазарет прежде, чем предать суду. Во время моего пребывания в других лагерях было еще несколько таких попыток, которые кончались безуспешно. В тайшетском районе это вообще было безнадежно, так как все свободные жители были обязаны доносить ближайшему лагерю, если они видели незнакомого человека, и получали за это довольно крупные награды. У беглеца могла быть только возможность жить в лесах и кормиться охотой, если у него было оружие, и то только летом, зимой же о бегстве нельзя было и думать.
В конце октября дошла и до меня очередь переехать из сборного лагеря в постоянный. В этом лагере жили раньше японские военнопленные; возможно, что они нарочно привели его в полный беспорядок. Окна в бараках были побиты, двери сломаны, не было ни столов, ни лавок, пекарня не работала, так что несколько недель нам вместо хлеба давали муку, размешанную в горячей воде; колодезь тоже был испорчен, и на весь лагерь привозили только одну бочку воды в день. Здесь жизнь была много тяжелее, чем в Тайшете. Среди арестантов было много уголовных преступников, у которых была своя внутренняя организация и которые очень враждебно относились к нам, политическим или, как они нас называли, “фашистам”. Персонал был также совсем другого рода, чем в Тайшете. Каждый раз, когда кто-нибудь из них проходил мимо, будь это хоть двадцать раз, все арестанты должны были вставать. Только уголовные этого никогда не делали, против чего не возражалось — это были “свои люди”. Работа здесь была на каменоломне и главным образом — погрузка камней в вагоны. Погода становилась все холоднее, а мы все еще были в летней одежде и рваной обуви, люди отмораживали себе ноги, а в санчасти было место только на десять человек. Больных продолжали гонять на работу, бригадиры, т.е. начальники рабочих бригад, назначались управлением лагеря из уголовных, так как они не знали жалости и заставляли выполнять больше всего работы, что было самое важное для начальства лагеря.
Летом в лагере не было сделано запаса топлива, и несколько бригад отправили на рубку леса, в том числе и меня. Срубленные деревья люди должны были нести в лагерь, хотя в лагере для этого были волы и лошади. Два раза в день была поверка, при которой надо было стоять на морозе полчаса и дольше без движения.
В конце января я заболел скорбутом и острой дистрофией и первого февраля 1950 года был отправлен в госпиталь. Первое впечатление по прибытии было весьма своеобразно. Нашу группу больных, среди которых было несколько с высокой температурой и, вероятно, с воспалением легких, привели во двор больницы, где заставили раздеться и начали обыскивать. Продержав нас более получаса раздетыми на морозе и с босыми ногами на снегу, нас повели в баню, одежду от нас отобрали и дали нам легкие халаты и домашние туфли. В такой мало подходящей для сибирской зимы “обмундировке” нас повели через дворы и больничные бараки. Больница была переполнена, и нас поместили там, где еще были свободные места, не обращая внимания на род болезни: люди со внутренними болезнями попали к пациентам с венерическими болезнями, туберкулезные к страдающим желтухой и т.д. Как это ни странно, меня поместили в барак, где были женщины с маленькими детьми, так называемые “мамки”, весь персонал был исключительно женский. До поздней ночи там стоял крик и плач детей, зато весь барак был в большой чистоте и порядке, и сестры относились очень внимательно.
Тут я пробыл весь февраль, пока всех женщин не перевели в другое место; персонал переменили на санитаров, главным образом, из уголовных преступников, они были очень ленивы и грубы и часто брали себе половину порций, предназначенных для больных. Врачи были также из арестантов, но большей частью знающие и внимательные. К сожалению, заведующей больницей была жена одного из надзирателей, у нее было образование фельдшера, но зато партийный билет. Она приходила в бараки только для того, чтобы выписывать людей из больницы по собственному вдохновению, только мельком взглянув на них, и люди часто возвращались в лагерь в худшем состоянии, чем были при поступлении в больницу. Меня она также признала здоровым и хотела выписать из больницы, но выяснилось, что я заразился желтухой от лежавшего рядом со мной больного. Меня оставили в больнице, и даже довольно надолго, так как, несмотря на большое количество больных желтухой, не было соответствующих лекарств, и лечение было предоставлено природе, которая во всех случаях оправдала себя.