Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Несмотря на нерасположение к новым знакомствам, последние возникали сами собою. Так, Алекс. Никитич увлек меня в качестве ружейника на охоту к хорошему своему приятелю старику князю Г-у, снабдившему его подводами при перевозке дома. Старый князь оказался добродушнейшим типом старинного барина, жившего в домашнем изобилии с оттенком первобытной простоты, которая в настоящее время показалась бы неряшеством, если не неопрятностью. Сам князь даже в гости ездил обедать в сюртуке из самого грубого сукна темно-зеленого биллиардного цвета. Так как по старости он ездил на охоту в линейке, то до лесу я ехал с ним, и он с первого дня стал со мною на самую короткую и отеческую ногу. За изобильным обедом старик не прочь был выпить рюмку, другую хереса, а в праздник и шампанского, но любимым его напитком был портер, который в то время несомненно привозился из Англии и поэтому, вероятно, считался у него неподмешанным.

— Выпьем, Афоня, с тобою чистого напитка, — говорил князь; и мы у него или у нас за столом усердно пили чистый напиток.

— Не будет ли к завтрашней охоте непогоды? — спросил я однажды; — как странно, князь, что у такого агронома, как вы, я не вижу барометра.

— Есть он у меня, — отвечал добродушно старик, — да я его велел снести в кладовую; прислали мне его из Москвы, и он перед покосом поднялся на «ясно»; я обрадовался и свалил все сено, а оно под дождями и сгнило. Я его в ту же пору и разжаловал. У меня свой барометр, пасечник придет утром да и скажет: «Зяблик трюкал, ворона молодила, солнце рано вскочило». Вот я и знаю, что будет дождь.

При князе проживала его единственная милая дочь с двумя малолетними детьми. Узнав, что мы зимой едем в Москву, князь непременно хотел, чтобы я взял под свое покровительство и довез до Москвы его дочь к мужу, что должно было состояться по первому зимнему пути. В видах предстоящей московской поездки, мною куплена была вместе с домом просторная рогожная кибитка. Излишне говорить, как жена моя истомилась ожиданием зимнего пути, который принесен был бурей не ранее двадцатых чисел декабря, но зато все ложбины с высокими подъемами были до того завалены снегом, что я на каждом сугробе обмирал, ожидая, что мой серенький верховой, попавший в корень, посадит нас на пустынной полугоре. Но, к счастью, этого не случилось.

Между тем прежние друзья не забывали меня.

Тургенев писал из Парижа от 8 сентябри 1860:

И я восклицаю: ура! и даже «осанна!» и даже «эльен!» — что по-венгерски значит что-то хорошее. Я очень рад за вас, что вы действительно сделали добрую покупку и успокоились и получили новое поле для деятельности. Жаль, что от Спасского немного далеко, но с подставными лошадьми в скорости доехать можно, а местечко для охоты доброе. Наперед вам предсказываю, что вы будете часто видеть меня у себя гостем с Фламбо, который оказывается отважным псом, с другим каким-либо товарищем из собачьей породы. Поживем еще несколько мирных годков перед концом, а там пусть будет

«…равнодушная природа

Красою вечною блистать…»

Сообщу вам теперь вкратце новости, собственно до мена касательные.

С начала этой страницы письмо мое пишется в Куртавнеле 12 числа сентября. Я приехал сюда вчера и нашел все это старое гнездо в порядке, хотя сильно одряхлевшим. Г-жи Виардо и ее дочери здесь нет: они обе в Ирландии. Мы с стариком Виардо после-после-завтра только начинаем здесь охоту, которая страшно запоздала по милости дождей.

Я дочь свою не сосватал и даже никого до сих пор не предвидится, хотя, вероятно, в течении зимы кто-нибудь навернется, о чем я думаю не без трепета. Она приехала сюда со мною. Зиму, как вы уже знаете, я проживу в Париже. Последние известия о Толстых состоят в том, что они намерены были ехать на Гиерские острова; я звал их по дороге в Париж, но они не приехали. У бедного Николая уже в горле чахотка, недолго ему осталось жить. О Льве все никакого нет известия; да я, признаться, не слишком интересуюсь знать о человеке, который сам не интересуется никем. Работ литературных никаких пока не предпринимаю; да судя по отзывам так называемых молодых критиков, пора и мне подать в отставку из литературы. Вот и мы попали с вами в число Подолинских, Трилунных и других почтенных отставных майоров. Что, батюшка, делать! Пора уступать дорогу юношам. Только где они, где наши наследники? — Мы с Анненковым, во время пребывания нашего на острове Уайте, придумали проект «Общества для распространения грамотности и первоначального обучения». Я послал несколько копий этого проекта в Россию и буду продолжать посылать. Пошлю и вам. Прочтите и скажите свое мнение. Дело, кажется, хорошее и практически задумано. Я пускаю теперь эту мысль только в оборот и очень был бы счастливым если б она могла осуществиться хотя к будущей зиме. Напишите ваше мнение и, буде случится, возражения.

Ну, еще раз поздравляю вас, новопроявивший владелец! Жду от вас подробного описания вашей земли с охотницкой точки зрения. А что касается до Сноба, я по задним его ногам был заранее уверен в его слабости, но не хотел огорчать вас. В будущем году, если Фламбо у меня уцелеет, вы будете охотиться с Весной. Пишите мне пока в Париж. До свиданья, милейший Афан. Афан., кланяйтесь вашей жене, Борисову и всем добры знакомым.

Преданный вам Ив. Тургенев.

От 3 октября того же года он писал из Парижа:

Beatus ille, amice Fettie… и так далее, см. ваш перевод Горация. Благословляю обеими руками ваше гнездышко и сидящих в нем, сердцу моему любезных. Не жалейте ни о чем: ни о лишних заплаченных копейках, ни хлопотах и суетах: это все пустяки, а «der Hauptgriff ist gethan!»— И само небо вам улыбается, то небо, которое здесь в течении шести месяцев, веяло мерзостью и холодом, плевало (и плюет) в нас дождем, уподоблялось видом грязному белью; у вас, я слышу, теплота, благодать и солнце! С истинным нетерпением жду того счастливаго мгновения, когда будущею весной, при соловьиных песнях, сворочу с Курской дороги на ваш хуторок. Тогда мы в последний раз тряхнем стариной и хватим из кубка молодости и из другого кубка с Редерером; но это последнеене в последний раз. Да, вот мы еще с вами собираемся жить; а для Николая Толстого уже не существует ни весны, ни соловьиных песен, ничего! Он умер, бедный, на Гиерских островах, куда он только что приехал. Я получил это известие от его сестры. Вы можете себе представить, как оно меня огорчило, хотя я уже давно потерял надежду на его выздоровление, и хотя жизнь его была хуже смерти. Лев Николаевич был с ним, и теперь еще в Гиере (Никол. Никол. скончался в Гиере, а не на островах). «Die Gutem sterben jung».Я знаю, и вы, и Борисов не раз его помянете: золотой был человек, и умен, и прост, и мил. Я бы желал поговорить о его последних днях со Львом Николаевичем, да Бог знает, когда и где я его увижу. Я поселился на зиму с дочерью и английскою гувернанткой в Rue Rivoli, и может быть буду принужден съехать, потому что комната, из которой я намерен был сделать свой рабочий кабинет, заражена зловонием. Обещаются поправить это, но все-таки пишите лучше poste restante. Мне это тем досаднее, что у меня план моей новой повести готов до подробностей, и я хотя попал в Трилунные, не прочь бы еще поработать. Рекомендую и вам, хотя и вы Трилунный, не пренебрегать беседой с Музами. Впрочем, вам теперь не до того; но успокоившись и вырыв пруд, воспользуйтесь последними днями осени, в которых таится особенная

«Умильная, таинственная прелести…»

и попробуйте настроить струны вашей лиры, да пришлите ко мне. А то уж очень здесь прозаично и сухо (в переносном смысле). Собака вам будет, ручаюсь вам Кастором и Поллуксом (я что-то сегодня налегаю на классические сравнения), — и хорошая собака. Весной мы с вами стреляем непременно, непременно, непременно!!!

Известие о выздоровлении вашей сестры меня очень обрадовало. Поклонитесь от меня Борисову и поздравьте его. Ну, будьте здоровы и бодры духом. Дружески жму вам руку и вашей жене. Станем переписываться почаще.

Преданный вам Ив. Тургенев.

17 октября 1860 г. Л. Толстой писал из Гиера:

Мне думается, что мы уже знаете то, что случилось. 20 сентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Никол. Никол. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что ж это такое?» Это он ее увидал, это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж верно ни я и никто так не будет до последней минуты бороться с нею, как он. Дня за два я ему говорю: «нужно бы тебе удобство в комнату поставите». «Нет, говорит, я слаб, но еще не так; еще мы поломаемся».

До последней минуты он не отдавался ей, все сам делал, все старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаньях, советовал. Но все это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремлению, а по принципу. Одно — природа, это осталось до конца. Накануне он пошел в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна. Я пришел, он говорит со слезами на глазах: «как я наслаждался теперь час целый!» — Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которой частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь. Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: «как удивительно спокойно, тихо он умер», а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. Тысячу раз я говорю себе: «оставьте мертвым хоронить мертвых», но надо же куда-нибудь девать силы, которые еще есть. Нельзя уговорить камень, чтобы он падаль кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью лжи, самообмана, и кончится ничтожеством, нулем для себя. Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, счастлив, покуда жив, говорят люди друг другу, а ты, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде. А правда, которую я вынес из тридцати двух лет, есть та, что положение, в которое мы поставлены, ужасно. «Берите жизнь, какая она есть, вы сами поставили себя в это положение». Как же! Я беру жизнь, как она есть. Как только дойдет человек до высшей степени развития, так он увидит ясно, что все дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь ее хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как брат: «да что ж это такое?» Но разумеется, покуда есть желание знать и говорить правду, стараешься знать и говорить. Это одно, что осталось у меня из морального мира, выше чего я не могу стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь….. Я зиму проживу здесь по той причине, что и здесь, и все равно жить где бы то ни было. Пишите мне пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты…..

Л. Толстой.

В. П. Боткин писал из Парижа от 10 октября 1860:

Письмо ваше от 12 сентября я получил и по прочтении его пришел в великое удовольствие. Теперь вы дома,у себя. Мне жаль только одного, что ты, милый друг Маша, смотришь на все это как то грустно и мнительно. Сказав в моем прежнем к вам письме, что я готов отвечать за убыток,я сказал не пустую фразу на ветер и теперь снова повторяю мои слова, и в этом отношении ты можешь положиться на меня. Но кроме денежной уверенности, тут есть величайшая моральная польза: польза эта состоит в постоянной деятельности и труде для Фета. Если бы даже не оказалось предполагаемого им дохода, то есть если б он оказался менее рублей на двести (я не думаю, чтобы разница против его расчета была большею), — то я гарантирую тебе эту сумму заранее. Я понимаю твою осторожность и даже мнительность, но скажу также, что никогда еще употребление денег не было на более дельный и полезный предмет, как в этом приобретении земли и занятии хозяйством. Я убежден, что ты полюбишь этот хутор, полюбишь за то, что все в нем будет сделано вами. Одно уже краткое описание начатых и предполагаемых работ произвело на меня отраднейшее впечатление: в этой борьбе с природой и с практикой есть что-то освежающее душу. Женщины, к несчастию, понять этого не могут, ибо в этом состоит существенное значение и величие мужчины. Ты меня зовешь в Степановку: да это будет моим первым делом, и я этой поездки ожидаю для себя с наслаждением. А потом подумай о том, что ведь это не Фабрика, не завод, которые приходится всегда продавать за полцены: самым дурным результатом может быть только то, что если захотите продавать, то придется продать уже никак не менее той цены, какой она вам будет стоить. А если будет убыток, то я обязуюсь доплатить.Итак, с этой стороны я это дело считаю совершенно улаженным, но остается не менее важное обстоятельство: решиться на такое долгое пребывание в деревне. Да, обстоятельство важное, ибо скука, если она появится и усилится, может иметь вредное влияние и на здоровье, и на все. Но взглянем прямо в глаза этому опасному врагу и посмотрим, нельзя ли с ним справиться. Во-первых, надо еще дождаться, когда придет эта скука, и заранее рассчитывать на нее смешно; может я ошибаюсь, но для меня житье в Москве мало чем отличается от житья в Степановке. Ваши вечера в доме Сердобинской имели постоянно какой-то туманный и апатичный характер: неужели они так нравились тебе? Конечно, нельзя по себе судить о других, но для меня одиночество и хорошая книга могут уступить только самым интереснейшим вечерам в мире, а у тебя есть еще ресурс: музыка. Поверь, — не пугай себя заранее скукой: этот враг побеждает только тогда, когда мы сами поддаемся ему:

«Будет буря, мы посмотрим

И помужествуем с ней».

А потом, ты знаешь пословицу: «то не беда, коль на деньгу пошла». Но так как я еще не знаю, где вы намерены жить в эти два месяца в Москве, то и прекращаю свои рассуждения впредь до обстоятельных ваших уведомлений.

Бедный и прекрасный Николай Толстой умер. Вы уже вероятно это знаете. Тургенев остается здесь на зиму. Насморк мой, благодаря доктору Rayer, лучше, но обоняния нет и тени для меня: это лечение и держит меня здесь; авось хоть через десять дней позволит мне доктор ехать во Флоренцию, где я располагаю провести зиму. А вначале лета непременно в Россию и немедленно в Степановку. Обнимаю вас, а ты, брат, не унывай и делай свое дело.

Душевно преданный вам В. Боткиy.

В Москве, за окончательною решимостью отказаться от нашей постоянной квартиры, нам не предстояло иного выбора, как остановиться у жениной сестры Пикулиной, или в доме неразделенных еще братьев Боткиных. На известных условиях мы предпочли первое. Если б я даже окончательно перекипел до полного безразличия между столичною и деревенскою жизнью, то все-таки не мог бы по справедливости требовать от жены зимовки в безотрадном по своей обстановке захолустья, каким тогда была Степановна. Что же касается до меня лично, то, отстав от постоянной работы в привычном уголке, я не чувствовал ни потребности, ни сил искать себе новой умственной работы и находился в таком межеумочном состоянии, о котором всего лучше могут дать понятие следующие слова Тургенева:

Париж

5 ноября 1860.

Пишу к вам, carissime, еще в вашу Степановку, хотя боюсь, что мое письмо вас уже в ней не застанет; но я также не знаю, осталась ли Сердобинка за вами, и в ней ли вы проводите зиму? Куда ни шло, пишу! А писать, собственно почти нечего. Есть такие моменты в жизни, куда ни оглянись, все торчит давно знакомое, о котором и говорить не стоит. За работу я до сих пор не могу приняться как следует: я начинаю думать, что гнусный парижский воздух действует на мое воображение, т. е. ослабляет оное.Сказать вам, до какой степени я ненавижу все французское, особенно парижское, превосходит мои силы; каждый «миг минуты», как говорит Гоголь, я чувствую, что я нахожусь в этом противном городе, из которого я не могу уехать… Не будем говорить об этом. Ваши письма меня не только радуют, они меня оживляют: от них веет русскою осенью, вспаханною уже холодноватою землей, только что посаженными кустами, овином, дымком, хлебом; мне чудится стук сапогов старосты в передней, честный запах его сермяги, мне беспрестанно представляетесь вы: вижу вас, как вы вскакиваете и бородой вперед бегаете туда и сюда, выступая вашим коротким кавалерийским шагом… Пари держу, что у вас на все тот же засаленный уланский блин! А взлет вальдшнепов в почти уже голой осиновой рощице… Ей-Богу, даже досада берет! Здесь я охотился скверно, да и в что за охота во Франции?! Но вы насмотритесь на меня и моего Фламбо будущею весной в болоте на дупелей или на бекасов. — Тубо!.. Тубо!.. А сам без нужды бежишь и едва дух переводишь… Тубо! ну, теперь близко… фррр… ек! ек! бац! бац! — и подлец бекас, заменивший степенного дупеля, валится мгновенно, белея брюшком…

Я получил от бедного Полонского очень печальное письмо. Я тотчас отвечал ему. Он собирается весной за границу, но я его приглашаю к себе в деревню и рисую ему картину нашего житья втроем. Как иногда старые тетерева сходятся вместе, так и мы соберемся у вас в Степановке и будем тоже бормотать, как тетерева. Пожалуйста вы с своей стороны внушите ему ту же мысль. Бедный, бедный кузнечик-музыкант! Не могу выразить, каким нежным сочувствием и участием наполняется мое сердце, как только я вспомню о нем.

Получаете ли вы «Искусство» Писемского и К°? Как же вас там нет, о жрец чистого искусства? Или вы не шутя считаете себя в отставке? Знаете ли что? Попробуйте перечесть Ироперция (Катулли также или Тибулла) — не найдете ли над чем потрудиться, не спеша? Одну элегию в неделю «ничего можно».

7 ноября.

Сейчас получил ваше двойное письмо от 21 и 23 октября. Я вижу из него, что вам хорошо, и душевно радуюсь. Но почему вы пишите мне — pote restsnte? Адресуйте Rue de Rivoli, 210. Что ни говорите, а мысль о том, что вы — Бернет, грызет вас, и это совершенно напрасно. Тот, кто когда либо смешает вас с Бернетом, тем самым покажет несомненно, что он олух, сверх того, вам еще грешно власть перо на полку. Я почему-то полагаю, что вы в Москве тряхнете стариной.

Да, жаль Николая Толстого, сердечно жаль! О брате его Льве нет никакого известия, вероятно он еще в Гиере. Я вам скоро опять напишу, а теперь кланяюсь вашей жене и благодарю за память, а вам крепко жму руку.

Преданный вам Ив. Тургенев.

От 17 декабря 1860 он писал из Парижа:

На сей раз, дорогой Афан. Афан., вы получите от меня коротенькое и чисто деловое письмо. До меня дошло сведение, что издание моих сочинений, сделанное г. О…, поступило в продажу. а между тем обещанные деньги им не высылаются, и вот уже два месяца, как я не получаю от него писем. Так как это дело для меня важное, я покорнейше прошу вас взять на себя все хлопоты и вообще вступить в мои права, сделаться моим «alter ego», в удостоверение чего посылаю вам записочку для представления г. О… Наши условия были следующие: он имел право печатать 4.800 экземпляров и за это должен был мне заплатить 8.000 руб., из коих половина должна была быть представлена до издания в свет, другая — четыре месяца после. Получил же я от него, не помню хорошенько, 1.500 или 2.000 руб., кажется 1.500. Вы попросите его, чтоб он представил вам счет и таким образом узнаете количество выданной суммы. Остающиеся 2000 или 2500 руб. он должен немедленно выслать. Мне это все очень неприятно и особенно неприятно мне вас утруждать, но вы можете сказать ему, что у нас есть с вами счеты. Постарайтесь узнать сперва стороной, или даже от него, не выслал ли он мне денег? В таком случае не беспокойте его, только скажите ему, что я прошу его передать вам следуемое мне величество экземпляров, из которых пошлите три Анненкову. Разрешение на получение этих экземпляров вы найдете на второй странице прилагаемого листика. Одним словом, я полагаюсь на вас, что вы в этом деле поступите и деликатно, и практично. Надеюсь, что вы уже давно прибыли в Москву и благополучно в ней поселились. Сообщите ваш адрес, а я пока, по вашему желанию, пишу на Маросейку. Дружески кланяюсь вашей жене и Борисовым и жму вам крепко руку.

Ваш Ив. Тургенев.

Поделиться с друзьями: