Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Многие из них были овеяны героической славой революционеров-подпольщиков.

Со дня, когда папа пришел работать на Выборгский электропункт, монтерская на Сампсониевском стала неписаной явкой питерского и кавказского подполья.

Много людей прошло через монтерскую. Там встречали мы старых близких друзей — Михаила Ивановича Калинина, Василия Андреевича Шелгунова, в монтерской работали Молокоедов, Забелин, Заонегин.

Мы нашли там и новых друзей. Как-то пришел на пункт высокий, чуть сутуловатый человек. Слегка тронутое оспой худощавое его лицо с внимательными глазами и высоким лбом располагало к себе. И в том, как папа и все в монтерской говорили с новым пришельцем, чувствовалось особенное к нему уважение.

Евлампий Дунаев — так звали его. Ткач из Иванова. Там все знали Дунаева.

Когда на иваново-вознесенских фабриках рабочие говорили о тяжелой своей доле, обидах и унижениях, которых не счесть, то с надеждой и признанием называли имя Дунаева. Но власти и начальство, которые тоже хорошо знали Дунаева, с ненавистью произносили его имя. Когда в Иваново-В. озне-сенске толпу безоружных рабочих расстреливали казаки, то, давая команду: «Пли!», полицеймейстер кричал:

«Дунаева мне, Дунаева!»

Своим ровным, спокойным говорком на «о», часто шутливо вставляя: «Да, так-то, царица ты наша небесная!» (в монтерской Дунаева так и прозвали «царица небесная»), Дунаев рассказывал о своем родном городе — русском Манчестере, где в потомственной семье Вознесенских ткачей прошло его голодное детство.

— Да, царица небесная, десять ртов… Когда на ночь все в ряд укладывались спать на полу, то уж не войдешь в каморку.

Мальчишкой Дунаев пошел на фабрику, чтобы, как дед и отец, узнать премудрость ткацкого мастерства, а через несколько лет, в 1897 году, двадцатилетним юношей он был одним из застрельщиков стачки на вознесенских фабриках.

Не легко было раскачать забитых страхом и вечной голодовкой ткачей.

Но, слушая Дунаева, я понимала, что за ним должны были итти рабочие. Он говорил спокойно, без пафоса, с удивительной практической сметливостью, живо, просто. Он как будто проникал и угадывал мысли собеседника. С ним невозможно было не соглашаться.

Когда Дунаева в Питере арестовали и выслали на север, он стал одним из адресатов фонда. Он писал нам из ссылки, коротко и скупо рассказывая о невеселой жизни. Однажды он прислал оттуда карточку. Он снялся вместе с женой и двумя своими ребятишками. Года через два он опять появился в Питере и пришел на Сампсониевский — такой же подвижной, общительный, готовый взяться за дело. Он только еще больше похудел, резче обозначались на его лице провалы щек, и русая бородка его стала как будто реже. В Петербурге жить ему после ссылки нельзя было, но отцу удалось устроить Евлампия Александровича опять к себе на Выборгский пункт, и Дунаев поселился за Лесным в деревне — за чертой столицы.

Вместе с дядей Ваней в этом году из Тифлиса к нам приехала тетя Шура моя подруга дидубийских времен. Шура, которая была на пять лет старше меня, уже не казалась моей ровесницей. Ей исполнилось девятнадцать лет.

Она была веселая, подвижная, с густой белокурой косой, со свежим румянцем, и после ее приезда чаще засиживался у нас друг из монтерской Лазарь Яблонский.

Мы особенно уважали Лазаря за то, что, никогда не посещая никаких учебных заведений, он занимательно и толково объяснял гимназический курс.

Не было такого трудного урока, который Лазарь не помог бы одолеть. И латынь он знал и с Федей вместе любил наизусть произносить звучные тирады римских героев. Лазарь пришел работать на пункт, как и многие, тоже после тюрьмы. Он был арестован в Петрозаводске и присужден к тюремному заключению за принадлежность к социал-демократической партии.

Вызвать Лазаря на разговор было не легко. Обычно, когда в монтерской собирались, он молча прислушивался к спорам и вступал в спор тогда, когда его что-нибудь уж очень сильно заденет. Мы любили слушать его речь. Его бледное строгое лицо оживлялось, глаза вспыхивали, и, увлекаясь, он приводил исторические примеры, вставлял строки из стихов и заставлял себя слушать, зажигая, восхищая нас своим красноречием.

Как горько думать, что два большевика — Евлампий Дунаев и Лазарь Яблонский, соединившие в себе благородство, одаренность, простоту и революционную стойкость, погибли так рано. Они оба увидели лишь утреннюю зарю великого дела, за которое боролись. В 1920 году Евлампий Александрович умер от тифа.

Он был тогда председателем Нижегородского совета рабочих депутатов. А Яблонский погиб еще раньше. Его в 1919 году расстреляли деникинские банды на юге, в Николаеве, куда его послало советское правительство.

…В монтерской становилось особенно шумно и многолюдно вечером. Окончив работу, приходили на пункт сдавать инструменты ремонтщики, сменялись на дежурстве монтеры. И тогда можно было краем уха услышать, о чем говорят товарищи. На Выборгском электропункте знали все о Выборгской стороне. Монтеры следили за электрооборудованием всех заводов, и это их официальное положение позволяло, не вызывая ничьих подозрений, сближаться с передовыми рабочими.

На заводах у наших были «убежища», где можно скрывать нелегальную литературу, листовки, а иногда и оружие. Эти убежища — трансформаторные будки. Череп, две накрест сложенные кости и надпись «смертельно» делали будки запретными для всех. В одной из трансформаторных будок Яблонский несколько лет хранил гектограф, на котором в той же будке вместе с Дунаевым размножал прокламации.

Не удивительно, что чаще всего говорят в монтерской о настроениях на Выборгской. Мы слушаем. Разговоры идут о сегодняшнем настроении рабочих, о том, чего надо добиваться, какое направление сегодня должна принять борьба.

Бывает, что беседа переходит в спор. Он иногда делается ожесточенным, ведь среди работающих на пункте есть и меньшевики и эсеры. Наши симпатии определены давно, и споры в монтерской укрепляют уверенность в правоте «своих». «Свои» — это папа, Коба, Михаил Иванович, Дунаев, Василий Андреевич, Яблонский. «Свои» — это большевики. И когда раздражительный, прозванный нами за длинный нос и подслеповатые глаза «гусем», меньшевик Матюхин, зло возражая нашим, повторял: «Русские рабочие должны вариться в капиталистическом котле еще пятьдесят, а может быть, и сто лет, до пролетарской революции они не доросли», нам хотелось самим вступить в спор.

Но есть кому и без нас ответить Матюхину. Уже и молчаливый Яблонский, отложив свои записи, спокойно спрашивает Матюхина:

— А вы-то сами говорили об этом с русскими рабочими? Да и знаете ли вы тех, от чьего имени повторяете одно и то же?

И слова, которых мы ждем, замирая, — о смелой, мужественной борьбе, о действенной вере русских рабочих в то, что победа придет скоро, что усилия и жертвы не пропадут, — эти слова произносит Яблонский.

И за ним Дунаев, как всегда, тихо и спокойно, рассказывает о борьбе ивановских ткачей. И напрасно «гусь» что-то выкрикивает, мы понимаем, что ему нечего больше сказать. Каким он кажется сейчас жалким! Но, хотя мы и готовы пожалеть его, мы торжествуем: правы ведь наши. Правы!

Я люблю, когда в спор вступает отец. Непререкаем для нас отцовский авторитет.

Ведь никогда у него слово не расходилось с делом.

И сейчас он входит в монтерскую. Так и видишь его, немного насупленного, строго вглядывающегося в спорящих…

— Да что же это такое? На улице слышно! Лазарь, Евлампий! Вы что? Забыли о конспирации…

Матюхин, а иногда и работавший на другом пункте эсер Берг, воспользовавшись минутным замешательством, начинают опять выкрикивать о «демагогических требованиях» большевиков, об их «нетерпимости», о том, что они «сразу хотят перескочить через все фазы рабочего движения». Тогда и отец забывает о конспирации.

Поделиться с друзьями: