Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Через несколько лет, вспоминая те вечера, Марина написала стихотворение «ОисЬу»:

Держала мама наши руки,

К нам заглянув на дно души,

О этот час, канун разлуки,

О предзакатный час в ОисЬу!..

Мы ненасытно рассказывали маме о нашей жизни. Но я улавливала, что Маруся избегала говорить о м-ль Люсиль и мосье л’аббэ. Так было в Нерви, мы молчали, сначала тоже не рассказывали маме о наших друзьях-революционерах. М-ль Люсиль и мосье л’аббэ – наши новые друзья. И мы это скрываем от мамы? – неясно неслось во мне. Но вслед за Марусей я тоже молчала о них. Почему? Я бы сказать не сумела.

Вечером мама отводила нас в пансион. Нас встречали ласково, весело, добро, завидуя нам, что мы – с матерью. Как засыпалось! Завтра, после уроков и обеда, мама снова зайдет за нами, и мы поедем с ней в Синьяль – смотреть ланей. М-ль Маргерит тушила лампу и желала нам доброй ночи.

Чистые, веселые швейцарские дороги с игрой солнца и тени, с поклонами встречных. Хороши? Нет слов… А где-то в сердце – видится поле по дороге к Пачёво, тощая рожь, родная, межи и тропинки, ширь, жар и даль… Тоска по России сплавляла маму и нас – в одно. Мы и не говоря, с ползвука, понимали друг друга. И всегдашнее наше, с ранних лет – «а помнишь?».

Мы рассказывали о нашем расставании с Тьо.

– Да, дети, Тетя – это удивительный человек… Такая преданность нашей семье…

Каждый день мы ходили еще в какие-нибудь окрестности Лозанны… Мы проходили мимо садов, пахнущих розами; от их запаха хотелось закрыть глаза… Но в эту минуту из окна раздавался звук рояля, и розы в нем сжигало, как в пламени. И тогда в мамином лице было то самое, уже с детства так любимое: грусть в нем была, и была в этой грусти – отвага, и какое-то горе веяло у ее рта. И мы жались к ней одним движением. А потом мама в маленькой своей комнате варила

на спиртовке русский чай, а мы бежали по знаменитой Лозаннской лестнице – в нижнюю улицу, в булочную, и опять вверх по широким каменным ступеням, и ветер трепал тонкие бумажные кульки с золотистыми хрустящими хлебцами с изюмом. Высокий шпиль собора, крутые крыши, старинная архитектура… К маме пить чай! Как мы бежали! Мамин отъезд близился. Мы с пансионом ехали в Альпы. Мама говорила нам об эдельвейсах, серебристых высокогорных цветах с чашечками в виде звезды. О легендах, связанных с ними.

– А я, дети, вернусь в Италию по настоянию докторов, проживу там еще одну зиму, пока вы будете жить тут с подругами и добрыми м-ль Лаказ. Вы и за эти месяцы так сильно подвинулись во французском языке, как же вы будете говорить тогда! И папе какая радость, и Тете!.. Моя мечта -чтобы вы знали и английский и итальянский, как я, – не меньше, чем я знаю! Больше!.. А когда эта зима пройдет, мы с папой поедем в Германию. Там вы поступите в пансион на год, а я поселюсь возле вас, чтобы медленно привыкать мне к более холодному климату. А потом – в Крым! А в Москве я велю себе отделать ту комнату на чердаке, которая над нашим парадным – выше всего. Там чище воздух, там будет моя спальня.

– Мама, а ты говорила – в Цюрих? – сказала Маруся.

– Может быть, в Цюрих, – как-то затуманившись, ответила мама, – если я решу жить в Цюрихе, я вам напишу. Вы большие уже, вы можете уже – сами…

– Мам, мам! – пристала я. – Что? Что можем? Что сами?

– Ничего, дети. Об этом говорить рано. Это еще все не решено.

– Мама не может жить всегда в Италии, – повторяли мы ее слова в пансионе, – потому что в Москве у нас дом, и папа – профессор Московского университета, и в Москве будет папин Музей древней скульптуры, вся семья там, мама не хочет жить в чужих краях. Она вылечится и вернется в Москву не сразу, а понемногу… Вылечится!

Живой кусок от живого куска! Так мы отрывались от мамы. Последняя прогулка! Последний чай!

Поезда мчали нас прочь друг от друга. Маму – в Геную, нас – предгорьями, все круче, все свежей, – как в Тироле, бегут селенья, церковки, речки, водопады, мельницы – к

›4

белому великану, высящемуся над всем хором одиночек и горных цепей, – к Монблану. А в голове те два названия -Фрейбург, Цюрих. Поезд летит.

Раскаленная синева. Ослепительный блеск снегов, такого множества его, что он не растает от летнего солнца! Мы, Маруся и я, две русские девочки в голубых платьях, в соломенных шляпках, с альпийскими палками в руках. Наш пансион, и гиды, и мул, везущий в корзинах через седло нашу одежду: когда пансионерки окажутся в облаках, где свежо и сыро, они наденут пальто, мы с Марусей – наши красные шерстяные полудлинные кофточки. Еще выше – те места, откуда текут ледники; еще выше – горы и еле проходимые тропинки путешественников. Выше – последние горные гостиницы. Еще выше – вершина Монблана. Там так холодно, что путники замерзали. Мы – возле гостиницы, построенной на половине Южного зуба (острозубые ледяные пики), будем кататься на санках с покатых снежных спусков. Как в московском дворе!

Мы уже поднимаемся вслед за гидом по дороге в горы. Она еще широка. По разрозненным рядам пансионерок кое-где медлит рассказ: отец нашего гида (нам показали его у выхода из Аржантьер) тоже был гид, и однажды в опасном месте все шедшие впереди (связанные друг с другом веревкой), поскользнувшись, оторвались и повисли. Они висели над пропастью, связанные веревкой с теми, кто еще не сорвался, ближний к краю был наш гид. За ним туристы, позади всех – отец гида. Видя, что упавшие перетягивают, сын сейчас сорвется и погибнут все (а всех все равно не спасти), старый гид, рванувшись вперед, перерезал веревку перед сыном… И те полетели вниз… Старого гида судили. Его лишили звания горного проводника. И он доживает свой век. Доживает бесславно. Сердце бьется безумной жалостью к нему! Ведь он не погубил тех, он спас остальных. И -«бесславно». Его никогда не забудешь…

Поляны синих маленьких цветов. Очень синих. Это жансианы. Подождите! Выше – рододендроны, розовые, тугие, крупные. Помнится, те и другие без запаха. Запах ушел в цвет: синева и розовость – нельзя отвести глаз. Рвем охапками, с альпийской почтой цветы пойдут в картонных коробках, сбрызнутые водой, – по всему свету – всем родным.

И в Египет, и в Москву, и в Тарусу, и в Нерви! И на открытках будет штемпель альпийской почты!

Привал. Гостиничка. Серый хлеб, свежий сыр, молоко. Отдых. Марина, ждавшая от меня нытья в пути, молчит, явно ко мне милостива. Горжусь. Цепкими ногами в горных, как у всех, башмаках с гвоздями на подошвах, я иду, не отставая от взрослых, хотя ноги уже болят. И все-таки я устала в одной из первых дальних прогулок, и меня приютили на муле, маленьком темно-сером конике, а он упрямо не хотел, чтоб я на нем ехала, и конец моей езды был сразу торжеством и фиаско: мул летел под (отлогую) горку; я, уцепясь, н е упала! Это было так лихо и почти даже весело, но я трусила изо всех сил и вопила, и все бежали ко мне…

На высоком плато, откуда был виден весь свет, где жгло солнце и дул ветер, мы скользили вниз по наклонной наледи – на санках. Летом! Настоящее волшебство!

Марусин, уже бисерный, почерк шелестел пером по открыткам; я, высунув от усердия язык, быстро корябала (тоже уже мелко) приветы в Италию и Россию.

На фотографиях этого дня, долго у нас хранившихся, весь пансион и гиды на леднике. Марина выше меня по крайней мере на полголовы и куда шире в плечах. Казалось, года четыре разницы, – а всего два. Обе в широкополых соломенных шляпах, щурясь от солнца, смеемся; у Марины чудесная полуулыбка, счастливое, застенчивое просияние. Богатыренком стоит она на фоне льдин Гласье де Боссон. В чуть сощуренном взгляде – отвага. Сейчас эта фотография живет только в моей памяти.

Аржантьер – чистенькая старинная деревушка, где мы живем в маленьком отеле. Там проще и вольнее, чем в Шамуни, где мы жили в отель де ля Курда, где был важный табльдот, за которым я осрамилась, спихнув под стол стручковую фасоль в масле (с «нитками»), Я ее ненавидела. Когда мы встали из-за стола, она предательски темнела на золотом паркете, и я опозоренно плакала своим «и-и-и», пойманная, как вор.

Наше счастье был Шпицу, спутник всех наших прогулок. Но однажды случилась беда: при переходе сияющего голубого ледника он упал в «кревас» (трещину). Его вынимали ремнями с привязанными к ним досками. На бедную его

Поделиться с друзьями: