Воспоминания
Шрифт:
— Дай-ка нам красненького винца.
Принесли вино, лежит в какой-то корзине, откупоривали лежа, не трогая бутылки, — целое священнодействие. За вином разговор пошел оживленнее.
— Сколько у вас замечательных рукописей! — говорю ему.
Он усмехнулся:
— Да!.. Впрочем, рукописям можно только отчасти верить, хотя больше, чем словам, конечно. Вот вам, например, наверно, про меня говорили, что Дашков — скряга, не ездите к нему, все равно ничего не даст, а на самом деле все это, как вы убедились сами, — сплошная ложь. Вот тоже сейчас здесь старичок генерал сидел — почтеннейший человек, а вот у меня такое письмецо этого самого почтенного старца в собрании имеется, что он все бы отдал, чтобы только его получить и уничтожить. Я вот с ним беседую, а все думаю: а я ведь знаю, какой ты мерзавец!
Сидел я у Дашкова долго и увез от него массу интересных вещей! После окончания выставки я долго их у себя держал, — добавлял отец, — Дашков тогда очень болен был — я думал, может, умрет и тогда его вещи в музее останутся, но он выжил, и пришлось возвратить.
В Ярославле всеми волковскими торжествами заправлял губернатор Штюрмер, впоследствии стяжавший себе горемычную славу последнего царского премьера. Отец в короткий срок сумел обойти и его и в особенности его жену.
— Она была дама с фантазиями и, черт ее знает, ко мне была неравнодушна, — рассказывал отец, — я у них в доме был каким-то постоянным почетным гостем. Для меня устраивали какие-то обеды, пикники и прочие глупости. В самый разгар торжеств был у Штюрмеров обед, и меня посадили на почетное место рядом с ка-ким-то стариком. Это был знаменитый Сухово-Кобы-лин, написавший «Свадьбу Кречинского», ему тогда было лет сто. Говорил он мало и был дряхл, но глаза у него горели, как у молодого человека, и вдруг движение сделает такое резкое, властное и молодое, сильное. Я тогда подумал: «Такой мог не только зарезать, но и обвинить в этом других!»*
Ярославская Волковская выставка сыграла этапную роль в дальнейшем развитии театрального музея отца. С одной стороны, он окончательно уверился в серьезности и важности начатого им дела, а с другой — и окружавшие театр более широкие круги ближе познакомились, а некоторые и впервые узнали о существовании подобного собрания. Именно с этого времени начинается усиленный приток пожертвований в музей. Все многолюднее и разнообразнее делаются отцовские субботние собрания. Постепенно он начинает смотреть на все свои занятия и дела только с точки зрения их полезности для своего основного дела — собирательства по театру.
В ранний период моей жизни отец представляется мне всегда куда-то спешащим. Вставал он в половине девятого утра и в десять уже уходил в контору на фабрику. Около часу дня он возвращался, быстро завтракал и уезжал в город, то есть в Театральное бюро, или по делам музея, или на какие-нибудь деловые свидания. Дома он появлялся вновь около шести, наскоро переодевался, обедал и исчезал вновь на заседание или спектакль. Приезжал он поздно, а на другой день начиналось то же.
Быстрый рост театрального музея отца и недостаточность помещений для его размещения выработали у него страсть к перевескам картин и к перемонтировкам комнат. В таких случаях на вопрос посетителя, чем он занят, обычно следовал ответ: «Из двух аршин три делаю».
В начале это делание из двух аршин трех отзывалось исключительно на удобствах моей матери, но с каждым годом захватнические инстинкты отца все возрастали. При постройке дома было задумано, что три полуподвальные большие комнаты отойдут под музей, а в остальном, смежном помещении будут располагаться служебно-хозяйственные и складочные комнаты матери. Очень скоро, однако, выяснилось, что места для собрания не хватает — под натиском отца мать уступала ему одно складочное помещение за другим. Затем дело дошло до жилого верха, постепенно превращавшегося в музей, потом начали сворачиваться служебно-хозяйственные комнаты, за ними последовали детские апартаменты, был занят коридор, буфетная и, наконец, даже конюшня и каретный сарай. Не надо забывать при этом, что с 1913 года дед отдал в распоряжение отца соседний дом, в котором когда-то я родился, и он был также забит вещами, книгами и прочими материалами.
В своем собирательстве отец держался принципов: «Доброму вору все впору» и «Все бери, а там после разберемся». Подобные установки рождали если не бессистемность и хаотичность, то во всяком случае необъемлемую разнохарактерность. Все, что имело хоть какое-нибудь отношение к театру, считалось отцом входящим в компетенцию музея. Таким образом, возник богатейший отдел музыкальных инструментов, отдел композиторов, литературный отдел, собрание театральных биноклей, дамских вееров, этнографический отдел и так далее. Естественно, что при подобной постановке дела никаких помещений хватить не могло. Отсюда и возникала необходимость в перевесах и перестановках. Редкие вечера, кроме суббот, когда отец оставался дома, обычно посвящались этому занятию и пользовались моей особой любовью. Я помогал отцу, подтаскивал какие-то вещи, передавал нужные инструменты — старшие увлекались своим делом и забывали отправить меня вовремя спать. В такие вечера к обеду, как правило, приезжал молодой, жизнерадостный, красивый итальянец Вергилий Иванович Чекатто, бывший старший приказчик художественного магазина Аванцо, а в то время имевший уже собственный аналогичный магазин. После обеда отец с ним начинал работать. Оба снимали пиджаки, вооружались лестницами, молотками, гвоздями и веревками, и начинался дым коромыслом. Иной раз работа спорилась, и тогда я с любопытством смотрел, как знакомые комнаты меняли свой вид и превращались в совсем новые. Зато порой перестановка не ладилась — тогда происходили бесконечные споры у отца с Вергилием Ивановичем. В стремлении найти разрешение вопроса разорялись и другие комнаты, и все-таки ничего не выходило. В таких случаях раздосадованный отец отправлял меня спать, и я ложился в предвкушении встать пораньше и спокойно, не спеша осмотреть все сделанное без меня. Очень часто мое раннее вставание приносило мне разочарование — все вещи оказывались оставленными в том виде, как были, когда я ушел, и тогда музей закрывался «на перевеску» до следующего свободного вечера отца, который иногда выпадал только через полторы, две недели.
В не занятые перевеской и перестановкой свободные вечера и дни отца память сохранила мне его постоянно копошащимся в музее. Он разбирал какие-то корзины, полученные откуда-то, рас. кантовывал какие-то фотографии и рисунки, сортировал и разносил по отделам какие-то материалы или менял экспонаты в витринах. Чрезвычайно схоже изобразил его в то время за этим занятием В. А. Макшеев на карандашном рисунке в альбоме.
В отношении меня нельзя сказать, чтобы отец не обращал никакого внимания на мое воспитание, наоборот, он чрезвычайно внимательно относился к моему художественному образованию. Правда, благодаря этому его вниманию я в конечном итоге оказался обездоленным. Так, отец всячески поощрял мои посещения выставок и театра, но обязательно настаивал, чтобы я видел все самое лучшее. Если шла какая-нибудь пьеса, где не были заняты наилучшие исполнители партий и ролей, то меня на нее не возили. Я бывал только на тех выставках, где фигурировали лучшие художники или где были выставлены редчайшие коллекции. Подобное планомерное внедрение хорошего вкуса рано сделало меня очень требовательным и во многом подчинило его на долгие годы вкусу отца — к счастью, его вкус, постепенно выработанный им самим, был безупречным.
Просвещение меня в области музеев, как и вообще мое основное образование, всецело лежало на матери.
Моя мать была гордостью моего отца, так как она оказалась не только красивой, но и умной и хозяйственной. При художественных вкусах отца, он в первые же годы после женитьбы захотел иметь ее портрет кисти хорошего художника и ее скульптурное изображение. Художник выбирался тщательно. Отцу очень хотелось пригласить В. А. Серова, с которым он был знаком, но мать категорически запротестовала. Ее пугала деспотичность художника, и она говорила, что нипочем не станет в ту нозу, в которую он, может быть, пожелает ее поставить, что она желает позировать так, как ей этого хочется. По этим соображениям Серов был отвергнут и приглашен К. Маковский*. Мне доставляло огромное удовольствие присутствовать на сеансах, которые происходили в библиотеке. Мать в парадном темно-синем платье, по-вечернему причесанная, убранная, с улыбкой на лице, постепенно запечатлевалась на большом белом полотне. Приветливый, красивый старик художник быстро и ловко работал своими кистями. В перерывах сеанса я просил нарисовать мне что-нибудь, и он на краях портрета, которые были еще белыми и не тронутыми кистью, рисовал мне кошек, свинок и собак. Но высшим моим наслаждением было пробраться в библиотеку, когда там никого не было, взять оставленные художником кисти и палитру и пририсовать или «исправить» что-нибудь из уже написанного. Я запоминал свои мазки и с трепетом следил на следующем сеансе, не заметит ли их художник. Если они оставались нетронутыми, я чувствовал себя вполне удовлетворенным. Маковский писал портрет матери долго — он вышел схожим и был мастерски написан, но страдал тем художественным однообразием и отсутствием характерности, которыми, как правило, отличались подобные работы этого мастера. В конечном счете трудно было определить, писан ли он с натуры или с фотографии. Гораздо большей художественной выразительностью отличался бюст матери, который лепил молодой, талантливый скульптор Серафим Судьбинин, бывший актер Художественного театра.
Судьбинин работал с увлечением и рьяно — он совершенно измучивал иногда мою мать, заставляя позировать ее часами. В другие дни работа у него не «задавалась» и он долго что-то переделывал и «искал» в бюсте — тогда он говорил матери, что поработает без нее. Оставшись один — я в счет не входил, он подолгу молча рассматривал свою работу. Иногда, чтобы развлечься, он быстро вылепливал мне разные маленькие статуэтки, часть которых цела у меня и доныне. Бюст был давно закончен, а Судьбинин все не ставил точки в своей работе, что-то ему не нравилось в выражении лица, хотя все находили сходство поразительным. Он бесцельно ездил долгое время, стремясь найти ускользавшее от него. Наконец он перестал и бывать у нас — бюст, завернутый в мокрую тряпку, одиноко стоял в зимнем саду. После длительного перерыва, как-то весной он снова появился у нас. В два коротких сеанса работа была закончена — скульптор нашел то, что искал. Какой-то маленький штрих вдохнул жизнь и тепло в скользкую, холодную глину. Судьбинин был вне себя от радости, отец и мать также были поражены его произведением. Сгорая нетерпением скорее закончить работу, скульптор почти бегом отправился в нашу зацепскую аптеку, накупил гипсу и какой-то другой специи и приступил к снятию формы. Мать советовала ему съездить в город и купить гипс там, но он ответил, что этот материал везде одинаковый. Залив весь бюст гипсом, Судьбинин на несколько дней исчез. Через положенное время он приехал вновь, чтобы снять уже готовую форму. Первые же удары молотком по стамеске заставили его измениться в лице — застывшая масса превратилась в камень — очевидно, к гипсу была примешена известь. Все попытки отколоть от бюста хотя бы частичку формы не давали никаких результатов. Судьбинин бился над этим несколько часов и наконец в приливе отчаяния с силой ударил молотком по бюсту, который разлетелся вдребезги. Долгие годы осколки бюста с припаявшейся к ним корой гипса лежали у нас в ящике, внизу, потом они куда-то исчезли. Исчез из нашего дома навсегда и Судьбинин, не желавший, очевидно, вспоминать о постигшей его катастрофе. Он болезненно и глубоко переживал свою неудачу. Отец был также очень расстроен, но, на его счастье, он обладал отходчивым характером.
Вообще отец в тот период был крайне вспыльчив. Пылил он по всякому пустяку. Из-за не понравившегося ему обеда, из-за беспорядка на его письменном столе после уборки комнаты, из-за невыполненного распоряжения. Обычно весь каскад его ныла обрушивался на мою мать или на любого первого случайно встретившегося человека.
Наши горничные девушки великолепно знали эту особенность моего отца и зачастую, услыхав издали его раздраженный голос и быстрые шаги, прятались за открытую дверь, выставляя перед собой в виде ширмы мою толстую старуху няньку. Отец налетал на нее, в течение нескольких минут выпаливал ей несколько сотен горячих слов и отходил прочь умиротворенным. Тогда девушки спокойно вылезали из своего укрытия.
Больше всего скандалов происходило из-за обеда. Кулинарные вкусы отца были чрезвычайно просты и невзыскательны. Он любил очень простые блюда, например, гречневую кашу, суп-лапшу, зразы, тушеную говядину и так далее, но вместе с тем обладал причудами в еде и отличался зачастую необоснованной привередливостью. Так, он очень любил колбасу, в особенности копченую, но отказывался есть ветчину и свинину. Он охотно ел всякие блюда, приготовленные с творогом, но творог не ел. Не ел он и баранины. Однажды моя тетка в имении угостила его бараниной, сказав, что это телятина — он съел с большим удовольствием. После того как ему было сказано, что его обманули, он искренно посмеялся, но все равно впредь продолжал отказываться от баранины. Избежать недоразумений с отцом из-за меню было легко — надо только было помнить его причуды, но зато совершенно неизбежны были столкновения неожиданные. То ему казалось, что суп пахнет грязной тряпкой, то он отказывался попробовать что-либо, так как видел, по его словам, что «это невкусно приготовлено», то что-то пережарено, то недожарено. Бывали случаи, когда он выходил из-за стола, не прикоснувшись к еде. На первых порах мать от этого расстраивалась, но потом привыкла.