Воспоминания
Шрифт:
Педагогика и вопросы самообразования и самовоспитания все более и более захватывают мать, в особенности после того, как и ее вторая сестра выходит замуж. В ее письмах к подруге все реже и реже мелькают описания домашних происшествий и великосветских событий, уступая свое место более серьезным темам. То она спрашивает практических советов по занятиям со своими ученицами, то делится своими взглядами на жизнь. Прием дома в связи со свадьбами сестер многих незнакомых лиц и в особенности поездка за границу развивают ее наблюдательность. С каждым днем растет пропасть между ее идеалами мужчин и женщин и теми представителями ее среды, с которыми она встречается. К подруге летят письма с жалобами, что не с кем поговорить серьезно, что все окружающие — самовлюбленные, пустые люди с мелочными интересами. Раздражает ее и неправильное, по ее мнению, несерьезное воспитание детей.
«Очень хорошо заниматься своими ребятами, — пишет она Абельс в 1893 году, — но все-таки, занимаясь ими, не нужно опускать себя даже ради их же. Когда они малы, то ничего, конечно, не понимают, но когда подрастут и увидят, что маменька их ничего не знает и не умеет себя держать, то не очень-то им будет приятно».
Подобные мысли рождали тягу к самообразованию и самоусовершенствованию, которая не покидала мать до конца ее дней. Вместе с тем было бы совершенно неверно заключить из всего этого, что мать постепенно превращалась в «синий чулок», или «femme savante» 1* — ни того, ни другого не было, и ничто девическое не было ей чуждо.
В письмах к подруге мелькают запросы, правда ли, что она, моя мать, хорошенькая, раздаются сетования, что якобы говорят, что она холодная и бесчувственная и что у ней «вместо сердца — ледышка». Попадаются странички, посвященные дамским нарядам, впечатлениям от посещения театра. Наконец, в этих письмах отображены первые девичьи увлеченья. Сперва это учитель в гимназии, затем молодой красавец — купец, йотом молчаливый, недалекий добряк, брат мужа старшей сестры, и, наконец, блестящий лейб-улан, брат жениха второй сестры Варвары. Это последнее увлечение наиболее серьезное — можно даже предположить, что оно было обоюдным. В новом «предмете» мать пленяют и разговоры на серьезные темы, и постоянная внимательность, и простота обращения без раздражительной фамильярности, и, наконец, наружность. Но, увы! Он жил в Петербурге, а мать в Москве, да кроме того, между ними стоял его титул, вызвавший уже столько неприятных минут в семье при сватанье его брата к сестре матери. Матери вышла другая «фортуна», и она была уже недалеко.
Знакомство с моим отцом, его молниеносное предложение и энергичная «агрессия» с получением ответа застали мать врасплох.
«8-го числа, — писала мать подруге 18 января 1895 года, — я была на костюмированном вечере. Костюм был «Folie». Только дело не в том. Меня там познакомили с одним молодым человеком (он сам просил познакомить меня), который весь вечер за мной ухаживал. В пятницу 13-го мы виделись с ним в театре. Он почти все антракты сидел у нас в ложе, а в последнем действии рядом в ложе, сзади меня. Потом провожал нас до саней. В субботу мы были у тети Юли; туда тоже приезжали в костюмах. Он был и опять ухаживал за мной. Я, не дожидаясь конца вечера, убежала домой (у меня болела голова), а чтобы не поднимать никого, простилась только с тетей. В понедельник вдруг мне записка от тети Юли: просит прийти. Что же оказывается? Этот молодой человек собирался в субботу сделать мне предложение и как только узнал, что я ушла, сейчас же удрал. Я, понимаешь, глаза вытаращила… Он собирался приехать к тете Юле и узнать, как я на это смотрю… Я говорю, что никакого ответа дать я не могу, потому что сказать нет? Я не имею ничего против него. Сказать да? Опять-таки не могу, потому что ровно ничего не чувствую по отношению к нему. Это длинный молодой человек тридцати лет, ужасно некрасивый (на это, положим, я не обращаю внимания, так как Сережа с Ваней также далеко не красавцы (впрочем, этот хуже), а мои сестрицы живут ничего, слава Богу).
Нынче папа опять спрашивает решительный ответ. Ну, а как я могу его дать, когда сама не знаю? Вообще Бог знает, что будет. Если он мне понравится, так ничего еще, а если в случае нет, так не знаю уж, что будет, потому что все его очень хвалят и всем нашим очень хочется, чтоб я вышла за него. Вообрази, что же будет, если я такому жениху да откажу. А что же я поделаю. Если сейчас согласиться, так это прямо против совести… Я все говорю, а зачем это он только так поспешил…»
Не прошло и месяца после этого письма, как Абельс получила от матери короткую записку: «Все кончено. Не знаю, каким образом, только я — невеста Алексея Александровича Бахрушина… В воскресенье отправились на каток совершенно неожиданно, и потом тоже совершенно неожиданно встретила там его. Я даже чуть не вскрикнула, когда его увидала. Там он мне сделал предложение. Я ему ответа не дала. А потом кончили в четверг в купеческом клубе. В субботу помолились Богу, и в эту субботу нас благословляли. Больше писать я положительно не могу. В голове так все перепуталось, так страсть…» Письмо подписано просто «Вера», и внизу сделана приписка: «Р. S. Написала было «твоя», да потом подумала, что это ложь, и переправила. Не сердись».
Для матери началась новая жизнь. Сперва робко, а затем все смелее и смелее она начала осуществлять свои мечты и планы. Вначале она с увлечением отдалась путешествиям, а потом с жадностью принялась учиться. За короткий срок она освоила пишущую машинку, переплетное дело, тиснение по коже, резьбу по дереву. Причем всем этим она занималась до тех пор, пока не достигла некоторой степени совершенства. После ее смерти остались бесконечные образцы ее работы. Удовлетворившись тем или иным своим достижением, она переходила к следующему предмету. Так продолжалось до самой ее смерти. Чего-чего только серьезно не изучила мать — она хорошо плела и вязала кружево, великолепно вышивала гладью, прошла специальный курс кулинарного искусства, на редкость искусно плела корзины, с профессиональным умением тачала сапоги. Кроме того, она была знающим садоводом, очень неплохим сельским хозяином и отличным фотографом-любителем.
Параллельно с приобретением практических знаний она живо интересовалась и отвлеченными вопросами, в частности философией, стремясь приложить ее к жизни. Но в этом отношении ей нужен был руководитель. Она нашла такового в лице Сергея Евграфовича Павловского, человека начитанного и культурного, глубоко интересовавшегося этическими вопросами и постоянно искавшего истину. На книжных полках матери замелькали имена философов-этиков. Лao-Цзы, Конфуций, Лев Толстой, Чаннинг, Платон, Паскаль, Ларошфуко и другие стали ее постоянным чтением.
Духовная близость матери и Сергея Евграфовича Павловского продолжалась долгие годы, до тех пор, пока он не увлекся окончательно толстовством. Мать как христианка легко принимала некоторые философские взгляды Толстого, но как православная во многом не могла с ним согласиться. Кроме того, ей всегда оставалась непонятной проповедь непротивления злу.
В то время не только я, но и мой преждевременно умерший брат были на свете, и мать лихорадочно копила знания, чтобы быть нам полезной. Болезнь брата и вынужденная ссылка в Кисловодск были большим испытанием для матери. Молодая, двадцативосьмилетняя женщина, привыкшая к комфорту и спокойной жизни, где повседневные заботы ложились на кого-то другого, где все бытовые жизненные вопросы решались без ее участия, она вдруг была принуждена стать лицом к лицу ко всему этому и действовать самостоятельно, имея еще на руках при этом двух малолетних детей. Но мать храбро решилась на это и с честью выдержала свой искус.
Близкие в Москве и мой отец отдавали себе полный отчет о том положении, в которое юна была поставлена, и боялись за нее. Она же самоотверженно боролась с трудностями, и ее единственной заботой были дети.
«Спаси Бог, — писала она отцу, — дети что-нибудь, хоть прыщик сделается, так совсем заскучаешь. Ну уж, конечно, выдержу…»
Мысль о детях и их воспитании является постоянной темой ее переписки с отцом. «Раз ты находишь, что ты плохо воснитан, тем более должен стараться воспитать своих…» — писала она ему в одном письме. В другом она излагала свои взгляды уже более подробно. «Я, пожалуй, создана скорее для деревни, а не для города, — признавалась мать. — Общественной службы такой, где семья бросалась бы для общества, я не понимаю. Я всегда была согласна, что жить только для своей семьи, в особенности мужчине, не след, но заниматься обществом, бросая на произвол судьбы нравственное воспитание детей… тоже не след. Масса общественных дел, кроме самого главного — воспитания двух своих собственных сыновей, для того, чтобы этим действительно принести пользу обществу, дав ему двух людей и граждан. Заботиться, чтобы они были сыты и здоровы, — это мало, и животные об этом заботятся…»
И мать действительно претворяла эти свои взгляды в жизнь.
Получение первых знаний неразрывно связано у меня в памяти с образом матери. С самых ранних лет я помню мать во время прогулок на даче, во время просмотра книг с картинками или во время смотрения на улицу постоянно стремящейся в занимательной форме сообщить мне какие-либо знания. Позднее она первая начала учить меня писать и читать. Под ее руководством я начал мучиться над букварями Толстого и стал чертить свои первые анемичные палочки и косопузые нолики, получая выговоры за жирные кляксы. Она же начала будить во мне интерес к музыке и рисованию.
Но, увы! Моя мать не была педагогом по призванию. Она чрезвычайно увлекалась педагогикой, но не теми предметами, которые преподавала. У ней не было дара заинтересовать, увлечь. Кроме того, ее желание вести ребенка за собой было столь велико, что она недостаточно внимательно анализировала природные склонности своих детей, полагаясь более на наследственность. В конце жизни она не переставала себя упрекать в этом и однажды, за год до смерти, встретившись с одним из моих учителей, высказала ему мнение, что он, как более опытный, был обязан в свое время указать ей, что она направляет меня по ложному пути и собирается насиловать мою натуру.