Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воспоминания

елетинский Елеазар Моисеевич

Шрифт:

Лежа в пшенице, мы услышали выстрелы, несколько голосов: “Сдаюсь!”, “Сдаюсь!”, “Сдаюсь!” Кто-то рядом в пшенице робко спросил: “Что же, надо уже выходить? Да?”. Из маленькой группы я был самый старший по возрасту, хотя мне было всего двадцать три года. И, пожалуй, самый осведомленный. В отличие от других, я с убийственной ясностью понимал, что выйти из нашего укрытия — это верная смерть, прежде всего для меня лично. Было, разумеется, и чувство долга и ответственности. “Нет! — воскликнул я шепотом. — Ни в коем случае! Мы дождемся ночи, а ночью попытаемся выйти из окружения. Ворошиловград еще не может быть взят, там идут бои, слышные иногда и здесь; туда и отправимся, на юго — восток, хотя бы по звездам…” Все тут же согласились, услышав чье-то твердое мнение. Немцы что-то кричали в сторону поля, дали несколько пулеметных очередей, но всерьез прочесывать поле не стали. Они торопились вперед, завели свои машины и двинулись. Но за этими первыми танками шли другие. Они все на минуту останавливались, а потом продолжали путь по дороге направо, и мы, с замиранием сердца, слышали много раз подряд: “Наlt!”, но затем все же — “Rесhtsum…” и “R"uhrt еuch” (то есть “Стой!.. Направо!.. Марш!”). Немного отдышавшись, мы стали искать оружие. Нашли в траве две брошенные кем-то винтовки и патроны.

К вечеру (мы все еще лежали в пшенице) движение танков прекратилось, но возник шум русских голосов. Оказалось, что это обоз беженцев, который немцы вынудили повернуть назад. Когда и эти голоса стихли и воцарилась, наконец, темная южная летняя ночь, мы поднялись с земли.

Со всех сторон на некотором расстоянии от нас периодически вспыхивали огни немецких ракетниц — значит, окружение полное. Валялись какие-то солдатские консервы, брошенные в панике. Мы утолили голод и пошли “выходить из окружения”. Я шел впереди с зажатым в вытянутой руке наганом, за мной красноармейцы с винтовками, капитан, лейтенант и девушка. Услышав во тьме шум, я кричал “Наlt!”. Если это были немцы, то в ответ так же раздавалось: “Наlt! Наlt!”, после чего мы торопились в другую сторону. Если это были русские, то, услышав немецкую команду, они шарахались от нас так же, как мы от немцев. Иногда мы их осторожно окликали по — русски. За счет таких встреч отрядик немного пополнился, и к утру нас было уже тринадцать человек. Я оказался всеми признанным командиром крошечного отряда несчастных людей, желавших спасти свою жизнь, не сдаваясь в плен.

Шли мы сначала гуськом, по целине, а не по дорогам. И только ночью. А под утро заваливались спать где-нибудь в траве, в пшенице, в кустах. Населенных пунктов, хорошо опознаваемых по собачьему лаю, мы категорически избегали. Нас как-то обнаружили девушки из соседней деревни и, вдохновленные своим комсомольским долгом, принесли порядком еды и штатскую одежду, а наше военное обмундирование забрали. Так мы продвигались ночами к нашей цели (Ворошиловграду) неделю или немного больше.

Но вокруг нас за это время постепенно устанавливалась оккупационная жизнь, и наше маленькое войско оказалось слишком большим для дальнейшего движения, столь скрытого и тайного. Мы решили разделиться на три маленькие группки по два — четыре человека. Я остался с медсестрой Ниной и лейтенантом — химиком.

Скорей всего по тем же причинам, по которым я стал командиром отрядика, я привлек и сердце Нины. Она, как впрочем и многие фронтовые девушки, расцветшие среди сорняков войны, была очень хороша собой, но, в отличие от банального типа “боевой подруги” (я не был первой ее любовью), обладала душевной мягкостью, и мне по — настоящему очень нравилась. В первый же день нашего “разделения” Нина пошла днем “на разведку”, а мы с лейтенантом остались ее ждать в скрытном каком-то месте. Она была теперь, благодаря любезности деревенских девушек, в нормальном женском платье, и трудно было догадаться, что она военнослужащая. Так что разведка казалась для нее более или менее безопасным предприятием, тем более, что в эти дни по дорогам, несмотря ни на какое окружение, шаталось немало наших военнослужащих, даже в форме или частично в форме (сапоги, шапка и т. д.). Нина, однако, долго не возвращалась. А товарищ мой, лейтенант из 9–й армии, тем временем взбунтовался. Он хотел пойти в деревню и поискать еды. “Я жрать хочу, — говорил он, — понимаешь? Хочу жрать и пойду за жратвой”. И он ушел, а я остался в кустах и ждал Нину в течение суток. И только на вторые сутки я вышел из своего убежища, выбросил наган и пошел вперед, уже при свете дня, не очень таясь.

По дорогам, как я уже сказал, шло немало советских военнослужащих, некоторые в форме. Немецкие войска продвигались быстро вперед и не могли задерживаться, чтобы хватать каждого прохожего. Там, где были штабы, там действительно забирали советских солдат в плен, часто прихватывая и штатских мужчин. Там, куда успела прибыть полевая жандармская служба и особенно гестапо, было совсем плохо, но в районе самого фронта на дорогах картина была довольно парадоксальная. По этим самым дорогам гнали пленных на Запад, но большую толпу пленных часто сопровождало несколько немецких конвоиров. Пленные разбредались по хатам за хлебом и молоком. Кто хотел, уходил из толпы и шел в обратную сторону, пытаясь выбраться из окружения (разумеется, я далек от утверждения, что так вообще было всегда и везде с пленными, знаю, что это не так). Так что — одни брели на Запад, другие на Восток. Местное население не всегда различало эти категории, и часто нас, выходящих из окружения, тоже называли “пленные”. Так как немцы распускали слухи, что столицы уже взяты ими, что война кончается, многие солдаты считали попытки вернуться в армию безнадежными и бессмысленными. Немцы также распускали слухи, что можно получить “пропуск” (Раssierschein) к себе на родину, домой. И некоторые наивно шли в комендатуры за пропусками. Многие из тех, кто геройски сражался и совершал чудеса в экстазе боя, теперь покорно сдавались в плен или, в лучшем случае, шли “домой” на родину. Если “дом” был на Украине, они готовы были остаться в оккупации, если на советской стороне, они готовы были перейти линию фронта, лишь бы добраться “домой”.

Если местное население плохо различало тех, кто в “плену”, и тех, кто только в “окружении”, то еще меньше оно различало тех, кто шел домой, в оккупированную немцами зону, и на Восток, в еще советские земли. Главное было, что люди идут “домой”, а это естественно и необходимо. У каждой крестьянки подспудная мысль: и мой сын, забранный в армию, может быть, тоже где-то бродит, и чужие матери ему дают хлеба и кислого молока, как я этим проходящим мимо десяткам бедных парней.

В рабочих поселках еще могли понять энтузиастов, стремящихся вернуться в строй, но сознание сельских жителей не то что было враждебно этому движению, но как-то его не очень учитывало, не слишком в него вникало, как во что-то чуждое естественной народной жизни.

Ко мне, как и к другим, мне подобным, местные жители относились хорошо, поили молоком, разрешали переночевать, жалели, в силу аналогии с собственными сынами. Даже в казацких донских станицах, куда я попал позднее, чаще всего принимали хорошо. Многие угадывали мою национальность, но никаких проявлений антисемитизма не было. Иногда мужики со своей стороны пытались получить у меня информацию о военной ситуации (те, которые не очень доверяли немцам). Я уверял их, что скоро вернемся и что немцы не могут не потерпеть поражения. Я считал своим долгом агитировать за советскую власть и Красную армию, разоблачать немецкое вранье, так же как я считал своим долгом, продвигаясь по дорогам днем, собирать сведения о проходящих немецких частях, чтобы потом, когда выйду из окружения, доложить с пользой для дела в каком-нибудь разведотделе. Но от мужичков я в основном слышал в ответ одну и ту же фразу: “Просрали Россию…”.

Я теперь почти ежедневно ночевал в домах и даже, к своему ужасу, бывало, просыпался, разбуженный голосами немцев, которые приходили, правда, не за мной, не искать советских офицеров или партизан, а за пропитанием: “Матка! Млеко, яйки, масло…”. По дорогам, хотя я и старался идти малопроезжими “шляхами”, тоже приходилось все чаще и чаще встречать немецкие части, спешно шедшие на Восток. Это были свежие части из молодых и здоровых “белокурых бестий”, не похожих на задрипанных фрицев из 295–й стрелковой дивизии, “забытой на русском фронте”. Кстати, большинство немцев были совсем не белокуры и, что даже удивительно, иногда попадались явно еврейские лица — какие-нибудь мобилизованные в армию Viеrtеljudеn, то есть “четвертьевреи”.

В проходивших немецких обозах было много русских пленных красноармейцев, так и оставшихся в советской военной форме. Достаточно сказать, что когда я, наконец, вышел из окружения и увидел советскую разведку, наткнулся на нее, то испугался, так как советская форма у меня к тому времени слишком ассоциировалась с немецкими обозами.

Описанная мною бегло пестрая картина прифронтовых дорог, которую мне довелось наблюдать в окружении, ее причудливые, гротескные черты, возможные в силу того, что оккупационный режим еще не успел установиться, не соответствовали официальным представлениям, причем — и того, и последующего времени. Поэтому мои искренние и правдивые рассказы в 56–й армии, куда я попал после окружения, казались некоторым или подозрительной дезинформацией, или какой-то вредной агитацией. Но об этом после. Пока я должен продолжить рассказ о своих странствиях.

Оставшись совсем один, я почувствовал себя заброшенным в какой-то фантастический мир сна. Однако, скинув с большим трудом невольное оцепенение, я зашагал по дороге, держа по — прежнему направление на Ворошиловград. Через несколько часов меня догнали двое парней — таких же переодетых военнослужащих, как я, и мы пошли вместе. Это были случайные простые парни, но с ними у меня начались те коллизии, которые потом не раз повторялись и в отношениях с другими спутниками. Я уже шел днем и открыто, но избегал встреч с немецкой армией и, особенно, со штабами, а мои спутники предпочитали идти по самым людным местам, чтобы их не приняли случайно за партизан.

Наш спор возник перед входом в станицу Луганскую, где, по слухам, стоял немецкий штаб. Споря между собой, мы не заметили, как оказались в самой гуще станицы, у ворошилов — градского моста. Штаб уже, по — видимому, ушел, но перед мостом стояли немецкие часовые, немецкий офицер — старший лейтенант, какие-то мотоциклисты и толпа русских, просивших пропустить их через мост, выкрикивавших те селения, куда они стремились попасть. Я был небрит и сильно измучен, что подчеркивало мой “южный” облик на славянском фоне. “Judе?”, — произнес один мотоциклист, указывая на меня пальцем. Я задрожал, но не совсем растерялся. “Какая Юда, — вскричал я, — что еще за Юда? А можно мне в Кущевку?” Кущевку я назвал наобум, но пророчески, ибо именно там мне удалось вскоре перейти фронт. Я даже стал напирать вместе с другими на офицера. Какие-то люди, вернее молодые ребята, стали надо мною смеяться: “Не знаешь, что за "юда"? А кто ты по нации?” — “Армянин”, — догадался я ответить. Не бесконечно далеко оттуда, под Ростовом были армянские селения, и мои слова звучали правдоподобно. “Вот потому ты и не понял про "юду". Эх, ты!..” — услышал я в ответ из русской толпы. “Judе”, — повторил мотоциклист. “Nеhmen siе mit?” — спросил он оберлейтенанта… Это я отлично понял — “Забрать их?” (Кого их? Меня во всяком случае!) Офицер ничего не ответил и махнул напиравшей толпе: “Zur"uck, vеrbоtеn (Назад, запрещено), Русь, назад!” Толпа, потеряв надежду получить разрешение идти на мост, стала быстро расходиться. Я мгновенно нырнул в эту разбегающуюся толпу. Но мотоциклист не успокоился. “Пан, — крикнул он мне, — назад!” Это “назад” для меня имело противоположное направление, чем “назад” для толпы. Он все собирался меня задержать как еврея. Но в этот момент офицер что-то сказал и как-то махнул рукой, то ли по моему адресу, то ли нет — этого я не понял и не знаю до сих пор. Во всяком случае он на секунду отвлек внимание мотоциклиста; воспользовавшись этим, я бросился бежать.

Поделиться с друзьями: