Воспоминания
Шрифт:
После экзаменов наступили каникулы, которые продолжались до августа месяца. Во время каникул я постоянно жил в училище, а к брату изредка ходил только по утрам на несколько часов. Большею же частью проводил в гулянии по островам и другим загородным гуляньям Петербурга.
Прежде чем приступлю к описанию своего пребывания в V классе, расскажу про один эпизод, очень грустный по своим последствиям, случившийся в сентябре месяце 1843 года в институте путей сообщения. В соответствии же к нему расскажу и про эпизод, случившийся у нас в училище, почти в то же время и почти тождественный с институтским, но далеко разнившийся по последствиям. Из этого будет рельефнее видно, что значит иметь доброе и снисходительное ближайшее начальство, которым имели счастие пользоваться мы, как говорил я уже ранее.
Институтский эпизод имел место в III, то есть последнем, кадетском курсе или классе, после которого был переход в офицерские классы. Воспитанники этого класса, как последнего кадетского, пользовались некоторыми привилегиями, во главе которых была та, что ротные офицеры не вмешивались в дела класса и не появлялись у них. Но раз случилось, что в этом классе произошел какой-то страшный шум. Ротный офицер соседнего IV кадетского класса капитан Львович-Кострица имел бестактность вмешаться в эту пустую историю и, войдя в III класс, пытался своими распоряжениями прекратить возникший шум. Возмущенные небывалым вмешательством воспитанники III класса освистали Львовича-Кострицу, и даже некоторые выкрикивали, что выбросят его из окна. Взбешенный Львович-Кострица доложил об этом начальству. Директором института тогда был ученый инженер — генерал-лейтенант Готман, а помощником его — генерал-майор Лермонтов. Первый, не придавая большого значения собственно юношескому проступку, велел арестовать весь класс; но генерал Лермонтов, желая выставиться и выслужиться перед Клейнмихелем, надеясь втайне сделаться директором института, нашел случай довести об этом поступке до сведения Клейнмихеля. Между тем III класс товарищества не сохранил и заставил главных зачинщиков признаться и тем освободить от ответственности остальных воспитанников. Так всех главных зачинщиков явилось пятеро: Гросман, Македонский, Быковский, Пяткин и Крашевский. Клейнмихель взглянул на этот поступок не так, как добрый генерал Готман, а придал ему значение чуть не бунта, и по докладу в преувеличенном виде о сем государю последовало решение: сменить директора, уволить от службы генерала Лермонтова (который ошибся в своих гнусных расчетах), а пятерых виновных наказать следующим образом: 1) исключить всех пятерых из института; 2) разжаловать всех пятерых на шесть лет в солдаты, без выслуги в продолжение этого срока, и послать на Кавказ, и 3) троих первых, то есть Гросмана, Македонского и Быковского, наказать розгами, дав каждому по 250 ударов.
Вскоре последовало и исполнение этой экзекуции, или, лучше сказать, казни. Она уже произошла при вновь назначенном директоре генерале Энгельгарде и под главным распоряжением товарища главноуправляющего инженер-генерал-лейтенанта Рокасовского. Несчастных ввели в кадетском еще платье в зал, куда были собраны все воспитанники института и все служащие в полной парадной форме. Торжественно был прочитан приказ главноуправляющего о наказании, и после того с несчастных сорвали кадетское платье и облекли их в солдатское. Дав постоять им в этом новом костюме, приступлено было к исполнению последнего акта. Трое несчастных были подвергнуты публично мучительному истязанию. Ходили слухи, что бедный старик генерал Рокасовский во всю жизнь свою не мог без содрогания вспоминать об той незавидной роли, которую его, сенатора и заслуженного генерала, Клейнмихель заставил играть в этой гнусной, созданной им истории.
Рассказывали также, что великий князь Михаил Павлович, по возвращении своем из-за границы, принимая всех представляющихся ему генералов, подошел к Клейнмихелю и сказал:
— Петр Андреевич, есть русская пословица, что с одного вола двух шкур не дерут; а вы, как немец, дерете по три, — потом отворотился и пошел далее.
Вскоре, впрочем, сделалось известно, что по ходатайству и просьбе цесаревны (впоследствии императрицы Марии Александровны) участь несчастных разжалованных была облегчена, их определили на службу юнкерами в Кавказский корпус.
Так окончилась несчастная по результатам история в институте путей сообщения, оставив, впрочем, по себе тот недобрый след, что новый директор института, генерал Энгельгард, ввел в институте наказание розгами чуть ли не за всякий маловажный проступок, что и практиковалось во все время его директорства.
Теперь опишу тот эпизод, который случился у нас в строительном училище. Хорошо не припомню, случился ли он прежде или после институтского, но во всяком случае они были почти одновременны.
У нас был ротный офицер прапорщик Циммерман. Как очень еще молодой и притом пустой человек, он сильно был надоедлив своими требованиями и придирками к воспитанникам, чем снискал их общую нелюбовь и презрение. Несмотря на свою назойливую требовательность, он сам далеко не был исполнителен по службе: так, например, во время дежурства, он позволял себе в ночное время, вместо того чтобы отдыхать в кресле во всей форме дежурного офицера, раздеваться и совершенно ложиться на свободную воспитанническую койку. — Вот в одно из таковых дежурств с ним случилась следующая история. — По первому барабану проснулся и он и начал поспешно одеваться, но, к удивлению своему, вместо офицерского шарфа нашел какой-то бумажный, раскрашенный различными красками. Эполеты были заменены тоже какими-то тамбур-мажорскими бумажными эполетами; вместо шпаги была положена какая-то лучинка, а султан в шляпе был заменен бумажным, раскрашенным в различные цвета на манер лакейского. Ясное дело, что все поддельное он мгновенно уничтожил в ретирадах и, не найдя настоящих офицерских вещей, должен был облечься в сюртук без эполет и шарфа и держать в руках шляпу без султана, на манер морских офицеров. Конечно, он мог бы поправить эту беду, послав сторожа к одному из своих товарищей за казенными вещами, и тем сорвать скандальный инцидент; но ему, вероятно, впопыхах не пришло этого в голову, и он поневоле должен был идти в таком виде с утренним рапортом к ротному командиру. Тот действительно встретил его словами: «Что это, почтеннейший, вы в таком маскараде?» На это Циммерман рассказал все случившееся с ним. «Ну, коли не умели скрыть подобного с собою скандала, то извольте об этом подать форменный рапорт», — сказал ротный командир Николай Иванович Бердяев.
И вот рапорт был подан, и заварилась история. В тот же день было доложено об этом директору. Добрый Федор Карлович приехал в училище в то же утро, и началось форменное расследование. Но что ни предпринималось, никакого результата не было. Всех воспитанников подразделили на подозрительных, малоподозрительных и хороших; и первые две категории допрашивались и гуртом, и поодиночке. Всех воспитанников не пускали в отпуск, хотя к этому времени и подоспели летние каникулы. Директор ездил в училище ежедневно, нас выстраивали в сборном зале, и он обходил нас сумрачно, наказывая как бы презрением, не здороваясь с нами обычным приветствием: «Здравствуйте, господа!» Так продолжалось недели 2–3. Но вот, наконец, в один день нас опять всех выстроили в зале, и явился директор, с веселым лицом и в первый раз после случившегося происшествия поздоровался с воспитанниками сказанным выше приветствием. «Здравия желаем вашему превосходительству!» — был особо шумный и радостный ответ всех воспитанников. Генерал, обошедши всю роту и приветливо глядя на всех, произнес приблизительно следующую речь: «Я полагал, господа, что вы достаточно знаете меня и считаете меня за доброго начальника… Я полагал, что вследствие этого виновный в последнем проступке откроется мне как любящий сын своему отцу… Но, к прискорбию своему, я ошибся в этом! Но надеюсь, господа, что вы считаете меня, по крайней мере, за честного и благородного человека, и в этом я надеюсь не ошибиться в вас. Так вот, послушайте, несмотря на то, что я, да и все мои сослуживцы по училищу, равно как и сам потерпевший, считаем этот проступок хотя и серьезною, но тем не менее юношескою… кадетскою проделкою, — но все-таки я желаю во что бы то ни стало узнать виновного, а потому прошу вас, не как начальник, но просто как посторонний человек, открыть мне виновного (лучше, конечно, ежели он сам откроется), заявляя заранее и давая честное и благородное свое генеральское слово не подвергать виновного никакому взысканию. Подумайте об этом, господа!»… С этими словами директор оставил зал, а с ним ушло и все остальное начальство. Воспитанники остались одни. Видно было, что речь директора возымела своевременное действие. Образовались различные группы, о чем-то энергически рассуждавшие. Наконец, как я узнал впоследствии, кто-то из воспитанников (не знаю и теперь, кто) отправился к ротному командиру и заявил, что о словах и обещании генерала не худо бы было сообщить воспитанникам, находящимся на практических занятиях. Там находились воспитанники двух категорий, во-первых, воспитанники старших классов на различных практических занятиях и, во-вторых, некоторые из воспитанников младших классов, посланные туда как слабые здоровьем для пользования свежим воздухом.
На другой же день история разъяснилась. Снова нас построили в сборном зале, снова явился директор с своею свитою, в хвосте которой состоял и прапорщик Циммерман; а вслед за ними вошел и приехавший из практических занятий виновный.
— Маевский, это вы? — сказал как бы удивленный генерал, хотя, конечно, ему доложили об этом еще прежде, сейчас же по возвращении из местности практических занятий.
— Я. Виноват, ваше превосходительство! — был ответ Маевского.
— Стыдно вам, молодой человек, но, во всяком случае, хотя я и тверд в своем слове, но вы должны испросить извинение у обиженного вами офицера.
Не успел Маевский обратиться к прапорщику Циммерману, как тот, с глубоким реверансом, обратился к директору, заявляя, что он вполне прощает и извиняет…
— Ну, в таком случае, прощаю и извиняю и я, — сказал директор, и тем дело и закончилось.
Теперь рельефно видна разница между институтским к нашим эпизодом.
Генерал Притвиц действительно сдержал свое слово; не далее как через год Маевский был произведен в унтер-офицеры в училище, сперва младшие, а затем и старшие; а в 1846 году кончил курс в строительном училище вторым воспитанником.
Карл Яковлевич Маевский здравствует и ныне (1896 год). Ныне он академик архитектуры, гражданский инженер, тайный советник, член техническо-строительного комитета и архитектор зданий экспедиции заготовления государственных бумаг. Он во всю свою службу, равно как и теперь, составляет красу и славу строительного училища{70}.
В заключение к двум приведенным рассказам должен присовокупить, что, в отличие от институтских порядков, у нас в строительном училище во все мое в нем пребывание, а также, как мне известно, и после не только не были в употреблении розги, но даже о них никогда не упоминалось. Теперь обращусь к описанию пребывания моего в V классе. Предметы, преподававшиеся в V классе, были те же, что и в VI, только по ним шли далее. Преподаватели были почти все те же лица, а из новых появился Петр Иванович Собко. По-моему, это был идеальный преподаватель математики. Сам донельзя точный, как и преподаваемый им предмет, он был очень аккуратен и исполнителен. Новые лекции он чуть не разжевывал воспитанникам, повторяя непонятное им по нескольку раз. При вопросах, то есть спрашиваниях воспитанников, он был так же строг и требователен, как и к себе, но притом и очень справедлив. Он в годовой курс, как бы не доверяя нашим знаниям, прочел снова всю арифметику, алгебру, докончил геометрию и прочел всю тригонометрию. Я, как первый воспитанник, подвергался довольно частым спрашиваниям и постоянно получал полный балл 20. Но раз попался и я: быв спрошен в субботу, я после воскресенья не успел приготовиться по каким-то причинам к лекции так, чтобы отвечать по обычаю на 20, а в первые часы, в понедельник, был опять урок Собко, и по тому же предмету, как в субботу. Могу сказать, положа руку на сердце, что это был единственный случай, когда я не был готов к лекции; и, несмотря на то, Собко, вероятно, по моему виду узнал о моем секрете и, как только пришел в класс, так сейчас же вызвал меня к доске и сказал: «Потрудитесь рассказать и объяснить последнее задание…» — «Позвольте мне нынче не отвечать, господин поручик». — «Почему же-с?..»
— Да я не успел нынче хорошо приготовиться…
— Очень-с хорошо, садитесь, — своим приветливым голосом ответил Собко.
Не вызывая после меня никого более к доске, он принялся за объяснение нового задания, а после этого спрашивал нескольких воспитанников, но не из последней лекции, а из старых — я был в полной уверенности, что буду им извинен и что он не поставит мне никакого балла, как бы не спрашивав меня; но уверенность моя не оправдалась. Он поставил мне самый что ни на есть круглейший нуль.