Воспоминания
Шрифт:
Поскольку не существовало системы поддержания порядка, толпа хлынула в ворота и окружила нас. Едва не сбитые с ног, мы оказались в гуще людей, которые бурно нас приветствовали и кричали «ура».
Обезумевшие полицейские пытались проложить путь царственной чете, но толпа плотно обступала со всех сторон и сразу же смыкалась позади них.
В происходившей вокруг невероятной сутолке и давке нас с Дмитрием оторвало от земли, и мы оказались оттесненными от своей группы и окруженными толпой, которая вполне могла затоптать нас, но тут дядя Сергей спохватился, что мы пропали, остановил всех и отправил полицейских нам на выручку. Они нашли нас и вызволили из потока людей.
У меня был порван жакет и образовалось несколько синяков, но других повреждений не было. Император был явно взволнован горячим порывом москвичей, выказываемыми ими почитанием и преданностью.
Помню, что и я была взволнована всеобщим восторженным состоянием и втайне мечтала о случае, когда смогу доказать свою любовь к государю каким нибудь поистине замечательным образом. Дядя Сергей был счастлив, все прошло хорошо. Вверенный ему город показал себя соответственно, со всей очевидностью народ бурно продемонстрировал чувство верноподданнейшей преданности, политический горизонт во всех отношениях виделся спокойным.
После отъезда императора и императрицы мы поехали в Ильинское. Здесь у нас, как и везде, были теперь регулярные уроки, а потому лето казалось менее идиллическим, чем прежде. Я скучала по отцу и часто спрашивала о нем у дяди. Он терпеливо отвечал на мои вопросы, но явно осуждал отца, говорил о нем в обидно–высокомерной манере, в которой проскальзывало ревнивое чувство, и это меня огорчало.
Прошел уже год со дня изгнания отца. Его брак не был признан. Его жена не имела прав на титул. Но однажды в конце лета, после переговоров, о которых я не знала, дядя Сергей объявил, что мы можем повидаться с отцом. Наша встреча должна была состояться в Баварии, на вилле моей тети Марии Александровны, герцогини Саксен–Кобургской.
Мы с Дмитрием уехали из Ильинского с дядей, тетей и еще несколькими сопровождающими, среди которых были мадемуазель Элен и генерал Лейминг.
Отец, как заранее было договорено, встретился с нами наедине. Большей частью говорил он, тон его был доверительным, и обращался он со мной как со взрослой, но его рассеянный, озабоченный вид беспокоил меня. Я решила спросить у него про его жену, но какая то необъяснимая робость мешала. Все таки однажды я набралась смелости и, опустив глаза, слегка дрожащим голосом произнесла заранее заготовленную фразу.
Отец, который до того не упоминал о жене в моем присутствии, был удивлен и явно тронут. Он вскочил, бросился ко мне и крепко обнял. Этот маленький эпизод связал нас на всю жизнь. Отныне мы, несмотря на мой возраст, стали по–настоящему близки, ощущали себя почти сообщниками, и все усилия дяди вбить между нами клин, разъединить нас как физически, так и духовно были обречены на неудачу.
Во время этой встречи между братьями возник разговор о нас, но дядя Сергей холодно заметил, что теперь мы на его попечении, и у него все права, от которых отказался отец. То не были пустые слова, он стал нашим опекуном и мог принимать решения без всяких согласований с отцом, и отец, который невероятно страдал от такого положения дел, был абсолютно не вправе предпринять что либо или протестовать.
Тегернзее было очаровательным местом, и мы приятно проводили там время. Моя тетя Мария Саксен–Кобургская, несмотря на крутой нрав, из за которого ее побаивались некоторые из приближенных, была женщиной тонкого ума и несколько ироничной. Она никогда не скрывала того, что думает, и высказывала свое мнение вслух, что было большой редкостью в нашем кругу. Ее братья, хотя и подтрунивали над ней за то, что она чересчур важничает, питали к ней глубокое уважение. Я помню ее сидящей в большом кресле с бесконечным вязаньем в руках, она поглядывала поверх больших очков на суету и интриги своего окружения и отпускала язвительные замечания.
В начале зимы, когда мы вернулись в Москву, отец сообщил в письме о рождении его дочери Ирины; позже я узнала, что отец хотел, чтобы я стала крестной матерью сводной сестры, но дядя Сергей, к которому он был вынужден обратиться с просьбой, не хотел и слышать об этом.
Той зимой в Москве для нас началась новая жизнь. Дядя пригласил для нас с братом целый штат учителей. Поскольку религиозное обучение играло важную роль в воспитании княжеских отпрысков императорской крови, к нам приставили священника. Это был старик с пожелтевшей бородой, от одежды которого исходил особый затхлый запах. Его взгляды были точно такими же, как у дяди, он был крайний монархист, считавший Бога самодержцем вселенной, а религию отождествлял со строгой системой управления, контролирующей все стороны жизни.
Мне и Дмитрию он сразу же не понравился. Весь его облик, бесконечные скучнейшие проповеди, монотонно произносимые гнусавым голосом, раздражали нас, и спустя несколько месяцев наше терпение иссякло.
Мы пожаловались дяде. Он обоснованно упрекнул нас в неуважительном отношении к старому священнослужителю. Занятия продолжались. Наконец я, доведенная до крайности, пожаловалась в письме отцу. Результат оказался неблагоприятным; дядя позвал меня в свой рабочий кабинет, выразил сожаление, что я действую за его спиной, и строго отчитал. И только смерть дяди освободила нас от ненавистного человека, единственная вина которого состояла в том, что он надоедал нам, бубня наставления, строго увязанные с политической иерархией.
Дядя Сергей полагал, что он занимается нашим воспитанием. Он лично вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Он любил нас, несомненно, хотел нам добра, но, увы, его трогательные усилия часто имели прямо противоположный эффект. Он обладал деспотичным характером и был чрезмерно ревнив.
Обособленность, в которой всегда жили я и Дмитрий, стала теперь еще большей. Пару раз госпожа Лейминг обращалась к дяде с просьбой позволить нам обедать у них, но всякий раз он с таким явным неудовольствием давал на это разрешение, что она не осмеливалась обращаться еще. Так постепенно мы становились все более отрезанными от всех и более одинокими.
1905 год
Думаю, что общей заботой в ту пору была политическая ситуация на Дальнем Востоке и вероятность войны с Японией. Но с нами о том разговоров не вели. Помню только, что в конце января 1904 года, когда война была объявлена, мы пошли с дядей Сергеем в Успенский собор Кремля, где состоялось торжественное богослужение, и я слышала голос протодьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он зачитывал манифест царя.
Сначала война шла успешно. Каждый день толпа москвичей устраивала в сквере напротив нашего дома патриотические манифестации. Люди в передних рядах держали флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами они пели национальный гимн, выкрикивали слова одобрения и приветствия и спокойно расходились. Народ воспринимал это как развлечение. Энтузиазм приобретал все более буйные формы, но власти не желали препятствовать этому выражению верноподданнических чувств, люди отказывались покидать сквер и расходиться. Последнее сборище превратилось в безудержное пьянство и закончилось швырянием бутылок и камней в наши окна. Вызвали полицию, которая выстроилась вдоль тротуара, чтобы преградить доступ в наш дом. Возбужденные выкрики и глухой ропот толпы доносились с улицы всю ночь.
С самого начала нечто подсказывало мне, что эти манифестации добром не кончатся, и хотя мне было только тринадцать лет, я высказала свои соображения на этот счет одному из дядиных друзей. Я считала, что толпа использует патриотические чувства лишь как предлог для беспорядков, и власти неправильно делают, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет смутный
инстинкт, ее поведение непредсказуемо и всегда опасно. Но мой слушатель не оценил высказанных суждений, он был шокирован услышанным и тут же сообщил все дяде, который строго отчитал меня.