Воспоминания
Шрифт:
Семейные мои обстоятельства грустно омрачились известием, полученным мною из Екатеринослава, о смерти моей матери, которую я горячо любил. Она скончалась на восемьдесят третьем году от рождения; была истинно доброю женщиной и ревностной христианкою; скромная, благочестивая, тихая жизнь ее угасла так же мирно и тихо, как она и жила.
В конце года генерал Ладинский оставил службу, и на место его председателем Совета назначен князь Василий Осипович Бебутов. О качествах этих обеих личностей мною упомянуто выше. Отъезд первого и водворение в должности второго генерала сопровождались достодолжными прощальными я заздравными обедами и завтраками с обильными возлияниями шампанского. Проводы Ладинского были многолюдны и продолжительны, но не слишком трогательны, хотя он почти всю жизнь провел в Грузии и на Кавказе.
В это же время я, со всей моей семьей, с искренним удовольствием встретили прибытие в Тифлис старого нашего приятеля князя Владимира Сергеевича Голицына, о коем я уже говорил прежде. Он пред тем занимал должность начальника центра и жил в Нальчике. Я познакомился с ним слишком за тридцать лет тому назад в Пензе, когда он был еще совсем молодым, статным, красивым, ловким, удалым лейб-гусаром, пленявшим всех Пензенских дам. Теперь лета и непомерная толщина совершенно изменили его физически, но морально он остался тем же веселым, добродушным, остроумным, неистощимой любезности человеком, как и тогда. Большею частью, в промежутках между службой, он пропитал в Москве, в своем родовом доме близ Петровского дворца, и состоял одним из старейших и почетнейших членов Московского английского клуба. В сущности он был умный и добрый человек, хотя его жизнь, исполненная авантюр всякого рода, навевала иногда тень на иные его поступки. Он считался не очень хорошим семьянином, хотя чрезвычайно ценил свою жену, достойнейшую женщину, княгиню Прасковью Николаевну (урожденную Матюнину), любил своих детей; но своевольная ширь его натуры не допускала стеснений или препятствий в его увлечениях. Он прожил несколько солидных состояний, как свое родовое, так и из боковых наследственных, из коих значительнейшее досталось ему от тетки по матери, Шепелевой. Однако, как он ни кутил, но никогда не докучивался в конец, и всегда судьба ему помогала поправляться. В Петербурге, как-то, прокутившись, вплотную, находясь без службы, он наделал каких-то проказ, за которые ему было велено выехать из Петербурга и отправиться на жительство в свою деревню. Голицын предъявил живейшую благодарность за пожалование ему деревни, так как из своих у него ни одной деревни не осталось: только просил указать, где она находится, для немедленного исполнения приказания и удаления туда, чтобы вступить во владение ею. Такие проделки иногда Голицыну сходили с рук, а часто приходилось и поплачиваться. У него была страсть к каламбурам, более или менее удачным, которыми он пересыпал все свои речи; лучший из тех, которые я слышал от него, сказан им по поводу суждений об одном высокопоставленном лице, не обладавшем никакими государственными способностями и достигшем большего государственного положения: «что ни говорите, господа, а служить (ослу жить) хорошо в России!» — заметил Голицын, и, как каламбур, словцо его было не дурное, если, впрочем, он не заимствовал его у кого нибудь другого, что тоже случалось. Он был тонкий гастроном, любил хорошо поесть, а еще более угощать других, и великий мастер устраивать всякие светские увеселения: сочинял стихи, водевили, пел комические или сатирические куплеты собственного сочинения и сам себе аккомпанировал на фортепиано. Для знакомства он был человек неоценимый, по приятности своего общества, любезной обязательности, простоте и добродушию обращения, по увлекательному, ровному характеру и постоянству своего расположения. В продолжение нашего многолетнего знакомства, когда судьба сводила нас с ним после долгих годов разлуки, всегда, в отношении меня и всей моей семьи, он встречался старым, добрым и верным другом. Теперь он провел в Тифлисе несколько месяцев, посещал нас почти ежедневно и очень оживил нашу домашнюю жизнь. Он приходился двоюродным братом княгине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой; их матери были родные сестры, известные Энгельгардт, племянницы Потемкина; а потому принятый в доме Воронцовых, как свой, он обходился с своей кузиной без всяких церемоний, совершенно запросто, по родственному, и говорил ей, в виде шуточек, разные горькие истины, иногда очень сердившие ее, о чем он нисколько не заботился. В настоящее время Голицын допекал ее тем, что она, несмотря на свои шестьдесят лет, самая молодая княгини в России, так как Воронцов незадолго перед тем был пожалован княжеским достоинством (в 1845-м году). Тогда говорили, что Воронцовы, разумеется, высоко ценя царскую милость, отнеслись более чем равнодушно к этому повышению и выражались в таком смысле, что «предпочитают свое старое графство новому княжеству». Да это и не мудрено, и особенно понятно в Грузии, где княжеское звание так распространено и принадлежит такому множеству людей, большею частью без всякого значения и даже низко стоящих, что в этой стороне оно не заключает в себе ничего внушительного и лишено всякого престижа. Если правда, что Воронцовы не считали ничего для себя лестного в княжеском достоинстве и даже жалели о своем графстве, к которому привыкли в течение всей своей жизни, то, спустя семь лет, в 1852-м году, прибавление титула светлости к прежде пожалованному сану, вероятно, пришлось им больше по сердцу. Хотя, конечно, князь князю рознь, но все же титулование светлости выдвигало их из общего княжеского уровня, которым вымощен весь Закавказский край.
У князя Владимира Сергеевича Голицына я в первый раз видел князя Александра Ивановича Барятинского, бывшего в то время еще полковником, в цвете молодости и здоровья. Уже тогда говорили, будто бы Государь, указывая на него Наследнику, в бытность князя пред тем в Петербурге, сказал: «Это твой будущий военный министр». Но о фельдмаршальстве его еще никому и в голову не приходило; так же и мне в голову не приходило, что впоследствии я буду с ним в частых и близких сношениях.
Я закончил 1847 год и встретил новый 1848-й, с детьми, на бале у Воронцовых. Бал был очень оживленный и веселый.
Так протек для меня этот год, в продолжение коего я имел довольно житейских неприятностей и забот. Он принес мне некоторую пользу лишь тем, что я стал более укореняться в хладнокровии к суетам мира сего, и более снисходить к людским недостаткам и слабостям.
В этом году зима наступила в Грузии необыкновенная и давно невиданная по холодам, обилию снега и своему раннему появлению; первый снег выпал еще в конце ноября и продолжался, конечно с промежутками оттепели, почти до половины января. Морозы держались небывалые: во второй половине декабря мороз доходил до 14° по Реомюру (впрочем, один только раз, — именно 21-го числа) образовался отличный санный путь, и более месяца можно было часто, но нескольку дней подряд кататься на санях, — что напомнило мне в миниатюре Саратовскую зиму, с тою однако же разницею, что там обледенелая Волга стояла крепким, нерушимым каменным помостом, а здесь Кура продолжала по-прежнему свое быстрое течение, не стесняясь вторжением такого необычного мороза; только по берегам вода местами затягивалась тонким льдом.
В начале января (1848 г.), на исходе зимы, в городе случилось маленькое, но очень странное происшествие, которое произвело в ту минуту на многих сильное впечатление, разумеется, скоро изгладившееся, так как все на свете забывается; да притом же иные, может быть, не обратили внимания, или не придавали особого значения удивительному совпадению, проявившемуся при этом обстоятельстве. Простая ли случайность, или заявление свыше, — это не моего суждения дело; передаю факт, как он совершился в действительности.
Тифлисские церкви чрезвычайно бедны колоколами. Во всем городе не было ни одного не только хорошего, но даже сколько нибудь порядочного колокола; церковный звон слышался только возле церквей, или в их ближайшем соседстве, и его слабые, дребезжащие звуки походили (как и теперь походят) на звон плохих почтовых колокольчиков, да и по самому своему объему и весу немногим превосходили Валдайские изделия, и отличались разве только древностью, вследствие которой давно отслужили свой век и, вероятно, потрескались и раскололись, если судить по их разбитому тону. Для русского, новоприезжего человека, привыкшего почти во всех городах и даже больших селах России к звучному, торжественному, могучему, часто оглушительному трезвону своих родных массивных колоколов, это отсутствие колокольного звона или, в замену его, какое-то нестройное брянчание, раздражающее уши, кажется чем-то неприятно чуждым, даже тягостным, особенно на первых порах и в праздничные дни.
Князь Михаил Семенович Воронцов заметил этот недостаток и давно подумывал об исправлении его хотя отчасти. В 1847 году, по его приказанию, выписан в Тифлис из Орловской губернии литейных дел колокольный мастер, которому князь заказал отлить колокол в восемьсот пудов веса, для Сионского Кафедрального собора. Мастера поселили в Тифлисской немецкой колонии, по левой стороне Куры, где он и занимался довольно долго своей работой, несколько месяцев. Многие ходили смотреть, как отливался колокол — для жителей Грузии это представляло совсем невиданное дело — и бросали туда серебряные деньги; нередко заезжал во время прогулки верхом и князь Воронцов, наблюдал сам за работой и, невидимому, очень интересовался ею. Наконец, колокол был отлит, окончательно отделан и готов к перевозке. В это время холода усилились, и сплошной снег уже недели две покрывал все улицы, чему туземцы очень удивлялись и говорили, что не запомнят такой зимы. Тогда оба противолежащие берега Куры соединялись в Тифлисе двумя древними каменными мостами в старом городе, вблизи Метехского замка, и только в этом месте, между старой частью города и предместьем Авлабаром по той стороне реки, было постоянное сообщение; нынешний Михайловский мост, соединяющий в центре обе части нового города, еще не существовал и заменялся деревянным, наводным, временным мостом. Через этот-то мост должен был переправляться колокол. В день, назначенный для его перевозки, собралось множество народа. В России, по исконному обычаю, православный народ перевозит колокол в церковь на себе; но так как в Грузии, надо полагать, не было колокола, которого один человек не мог бы принести просто в руках, то туземцы не имели об этом обычае никакого понятия, и потому для перевозки колокола была наряжена рота солдат. Приехали верхом князь и княгиня Воронцовы с большой свитой, и началась торжественная церемония. Колокол установили на крепкие, прочные салазки, с прикрепленными к ним длинными веревками. Солдаты впряглись в веревки по нескольку человек в ряд и длинной вереницей готовились двинуться вперед.
В эту минуту подошел к князю Воронцову мастер-литейщик, отливавший колокол, русский старый бородатый мужичок, и, низко кланяясь, изъявлял желание что-то сказать. Воронцов, заметив его, спросил, что ему нужно. Мастер сказал:
— Ваше сиятельство, прикажите узнать, нет ли между солдатами, что будут перевозить колокол, жидов; если есть, велите, чтобы они ушли и не притрагивались к этому делу.
— Почему это, любезный? — с удивлением спросил Воронцов.
— Ваше сиятельство, — отвечал литейщик колокола, — это мое ремесло. Я в жизни отлил их много и насмотрелся на своем веку, как их перевозят. Наверно докладываю вашему сиятельству, что если при перевозке колокола замешается жид, никогда не обойдется без несчастья. Сколько раз я сам был свидетелем и от других слышал. Нижайше прошу ваше сиятельство, если тут есть жиды, прикажите им уйти, не то быть беде неминучей.
Князь слегка кивнул головой и, с снисходительной, полупрезрительной улыбкой, торопливо проговорив: «хорошо, хорошо, любезный» — повернул лошадь, отъехал немного далее и отдал приказание двигаться.
Тронулись. Довезли колокол благополучно до моста, перевезли через мост и здесь остановились перевести дух. На этом месте было нечто в роде ямы, а перед нею возвышалась маленькая горка, с которой, по причине наступившей в этот день оттепели, вода от тающего снега стекла к мосту и потом, замерзнув, образовала ледяные лужицы. Перед одной из этих лужиц стояли салазки с колоколом. Солдаты отдохнули и бодро снова принялись за работу: натянули веревки и, крепко понатужившись, разом дернули салазки с места. Но не протащили их и пяти шагов, как раздались крики, и все опять остановилось. Раздавили одного солдата. Этот солдат находился в числе людей, впряженных в первом ряду, около самых салазок, и, когда вдруг дернули, он поскользнулся на обледенелой лужице, упал и салазки с восьмисотпудовым колоколом, одной своей стороной, переехали через него поперек туловища, от правой ноги к левому плечу. Солдат был перерезан как бритвой, и кровь лила рекой из раздвоенного тела. Картина была страшная [95] . Принесли доски и, сложив на них обе части трупа, лопатами загребали выпавшие внутренности, а когда понесли эти ужасные остатки, то кишки, падая с досок, волочились по земле.
95
Тогда еще не были знакомы с нынешними, беспрестанно повторяющимися, подобными случаями на железных дорогах.
Княгине Воронцовой сделалось дурно, и из соседнего дома ей принесли стакан воды. Князь Воронцов подозвал к себе коменданта, старого генерала Бриземан-фон-Неттига, и сказал ему:
— Поезжайте сейчас же к экзарху, расскажите об этом происшествии и скажите ему, что я прошу его позволить похоронить этого солдата в ограде Сионского собора, как человека, погибшего при совершении богоугодного дела, во время перевозки в собор колокола. Скажите ему, что он очень меня этим обяжет.
Вероятно князь таким распоряжением хотел несколько смягчить или изгладить тяжелое впечатление, произведенное кровавым зрелищем на публику. Комендант поехал исполнять приказание, но спустя несколько минут снова возвратился и доложил наместнику:
— Ваше сиятельство, этого человека нельзя хоронить в Сионском соборе.
— Как нельзя! Отчего нельзя?
— Он еврей! — отвечал комендант.
Воронцов видимо смутился. Это известие его озадачило; он не сказал ни слова, но не мог не вспомнить только-что выслушанные им просьбу и предсказание старого литейных дел колокольного мастера.
Шествие продолжалось далее в порядке и достигло места назначения уже без всяких приключений. С тех пор Тифлис обязан князю Михаилу Семеновичу своим единственным, прекрасным, громкозвучным колоколом, которым отличаются праздничные и торжественные дни от обыкновенного, будничного времени.