Восстание элит и предательство демократии
Шрифт:
Контраст поражал и иностранных, и местных наблюдателей. Для Мишеля Шевалье, во многом самого проницательного из всех заграничных визитеров, в этом заключался решающий момент всего демократического эксперимента. В Америке "великие открытия науки и техники" были "выставлены на общенародное обозрение и сделаны доступными всем". Голова французского крестьянина, по словам Шевалье, была набита "библейскими притчами" и "грубыми суевериями", тогда как американский фермер был "посвящен" в "завоевания человеческого разума", начавшиеся в Реформацию. "Великие предания священных текстов гармонично сочетаются в его уме с принципами современной науки по учениям Бэкона и Декарта, с доктриной нравственной и религиозной независимости, заявленной Лютером, и с еще более недавними понятиями о политической свободе". Простые люди Америки, по сравнению с простолюдинами Европы, "больше годились на то, чтобы участвовать в государственных делах". Им "не нужно, чтобы ими правили", поскольку они способны сами управлять собой. Исполненные "самоуважения", они и работали более продуктивно: богатство Америки было свидетельством не только изобилия ее природных ресурсов, но и более высокой энергичности и образованности ее трудящихся классов.
Когда американцы в один голос твердили, что труд является единственным источником любых ценностей, они не просто повторяли теоретический трюизм. В стране, где вклад труда в общее благосостояние производился как силой мышц, так и ума, теория трудовой стоимости была нечто большее, нежели абстрактный принцип политической экономии. Американские рабочие-станочники, как говорилось, "это не необразованные исполнители, но просвещенные думающие люди, которые не только знают, как приложить свои руки, но и обладают знанием принципов". Журналы для квалифицированных рабочих снова и снова возвращаются к этой теме, восхваляя "независимого и трудолюбивого американского станочника", чей ум "свободен" и чье сердце "не извращено предрассудком". Эти публикации не были единственными, прославляющими добродетели американских ремесленников и фермеров и объясняющими их душевную энергичность, в конечном счете, влиянием гражданского состояния. Сэ-мюэл Гризуолд Гудрич, известный читателям как Питер Парли, утверждал, что "свобода, гражданская и общественная" вызвала к жизни "всеобщий дух улучшения", который можно обнаружить как "среди малых мира сего, так и у представителей высших слоев".
Имея в виду его репутацию раннего провозвестника идеологии успеха в ее первоначальной форме, важно отметить, что Гудрич делает акцент на образованности и добродетели обыкновенных мужчин и женщин, а не на их умениях перебираться из класса трудящихся в более высокий класс. По его словам, он не согласен с теми "утонченными личностями", кто "презирает труд, и особенно — физический труд как неблагородный". Ничего нет "презреннее" той "доктрины, что труд унизителен"; "где такие идеи берут верх, там гниль завелась в самом основании общества". Как и Шевалье, Гудрич был поражен контрастом между "грубыми, невежественными, раболепными" крестьянами, встречавшимися ему в его поездках по европейскому континенту, и тем "умом и тонкостью", что проявляли их американские собратья. В Европе "власть, гений и знание в каждой стране" были "сосредоточены в столице", тогда как "власть и привилегии" в Соединенных Штатах распространялись по всей стране "на весь народ". Условия жизни "в поте лица трудящегося миллиона" предоставляют самую надежную мерку здоровья нации. Жизнь "станочников и чернорабочих" в Европе была полна "невежеством, убожеством и унижением". В Америке, где "общее чувство равенства" сглаживало "различия в благосостоянии и положении", они проживали "на своей собственной земле", "оставаясь материально независимыми", и в результате приобретали "навык складывать свое собственное мнение из своих собственных размышлений".
Вовсе не было ясно, имело ли какой-нибудь смысл, при тех условиях – вплоть до самой Гражданской войны повсеместно считавшихся типичными – вообще говорить о трудящемся классе. Нежелание использовать этот термин (или готовность использовать его лишь в широком смысле, включающем большую часть населения) ретроспективно кажется не имеющим оправдания, но по этой самой причине важно не потерять из виду идеал, скрывающийся в подоплеке этой нерасположенности. Американцы, конечно, не спешили с признанием появления "класса наших ближних, обреченных всю жизнь в поте лица своего зарабатывать трудом по найму", как писал в 1840 г. Орест Браунсон. Даже спустя сорок лет, причем с куда меньшим на то правом, они все еще могли "отрицать существование в Америке каких-то устоявшихся классов", как это с некоторой нетерпимостью отмечал христианский социалист Джис Джонс. Когда он говорил "о нашем трудящемся классе или классе работающих по найму", Джонс находил, что "эта фраза неприятна многим честным американцам". Сам он характеризовал наемный труд как "неамериканское" установление. Однако, на его взгляд, далее представлялось невозможным, не навлекая на себя обвинения в преднамеренной слепоте или в предвзятой аргументации, отрицать, что "некий устоявшийся, не питающий надежд, пролетариат, класс наемных рабочих есть самое основание нашей промышленной системы". В то же время он отдавал должное тому "благородному чувству, из которого такое отрицание рождается", – чувству, бывшему и его собственным: что "капиталисты и труженики должны быть одним целым".
Обращаясь к рассмотрению той ситуации с высоты наших нынешних позиций, мы не склонны таким же образом, как Джонс, делать любого рода скидки для тех, кто, подобно "Бостон Дэйли Адвер-тайзер" в 1867 году, утверждал, что "нет меж нас такой вещи, как наследственный рабочий класс". Как могли Уильям Ллойд Гэррисон и Уэнделл филлипс, аболиционисты, остро восприимчивые к несправедливости, отбрасывать критику наемного труда как "отвратительный" вид "лицемерия", как оскорбление "уму каждого здравомыслящего человека"? Как мы можем доверять утверждению, сделанному в 1847 году Филлипсом, что этот термин "был бы совершенно невразумителен для аудитории людей труда, будучи применяемым к ним самим"? Кто согласится с его заверением, что "рабочие и не унижены, и не угнетены" и что в любом случае право голоса дает им средство самозащиты? Трудно избавиться от впечатления, что американцы – в своей попытке поддержать идеализированный образ трудящихся классов при капитализме; классов внешне свободных, но все более подверженных разлагающим последствиям наемного труда, – стали слишком уж полагаться на само за себя говорящее сравнение с Европой, а позднее – с Югом времен рабства.
"Заблуждения", против которых он выступает, говорил Филлипс, это "ложные теории", сведенные к таким фразам, как "наемное рабство" и "белое рабство" – проистекающие из обыкновения "смотреть на американские дела сквозь европейские очки" – т. е. из игнорирования контраста между Старым Светом и Новым. "В Старом Свете … нелепые и несправедливые установления прежде всего и наиболее жестоко притесняли тот класс, тех слабейших, чье единственное богатство составлял собственный труд". В Америке, с другой стороны, рабочие люди имели шанс стать "капиталистами" с помощью "экономии, самоотречения, сдержанности, образования и моральных качеств". ? Но зло, которому индустриализм дал ход на севере Соединенных Штатов, нельзя было избыть, ссылаясь на примеры большего зла в остальном мире. Не преуменьшая контрастов, столь часто поминаемых в 19—м веке комментариями по поводу классовой структуры общества, мы едва ли можем не заметить ослабление духа морального реализма и решимости в этом все более неубедительном прославлении свободного труда, некой склонности путать идеал и реальность.
Что, однако, заботит в этом нас — это природа самого идеала, в связи с которым так легко рождаются недоразумения. Идеалом этим было не что иное, как бесклассовое общество, и понималось под таковым не только отсутствие наследуемых привилегий и утверждаемых законом сословных различий, но и отказ потворствовать разделению образования и труда. Понятие трудящегося класса было неприемлемым для американцев, потому что оно подразумевало не только ин-ституционализацию наемного труда, но и утрату того, что многие из них считали главным обетованием американской жизни: демократизации знания (intelligence). Даже Генри Адаме, о ком обычно не думается как о народном трибуне, огласил это общее чаяние устами одного из персонажей своего романа Демократия, явно говорившего за самого автора: "Демократия утверждает тот факт, что массы ныне поднялись на более высокий умственный уровень, нежели прежде. Вся наша цивилизация сообразуется теперь с этим показателем". Т. е. трудовой класс подразумевал, как свою необходимую антитезу, образованный и праздный класс. Тем самым предполагалось существование общественного разделения труда, что напоминало о временах власти священничества, когда клерикальная монополия на знание обрекала мирян на безграмотность, невежество и суеверие. Слом этой монополии — самое пагубное из всех ограничений, налагаемых на процессы обмена, поскольку она' служила помехой не только обороту товаров, но и идей, – повсеместно считался ключевым свершением демократической революции. Вновь ввести такого рода клерикальную гегемонию над разумом значило бы упразднить это свершение, восстановив в правах былое презрение к массам и к обыденной жизни, характерное для священнических обществ. Тем самым воссоздавалась бы самая отвратительная черта классовых обществ – отделение образования от опыта повседневной жизни.
Некоторые подобные соображения, думаю, объясняют, почему Орест Браунсон, в 1840 году практически единственный, кто утверждал, что индустриализация сформировала пугавшее американцев классовое разделение, сочетал свой острый и колкий анализ наемного труда с внешне произвольными и неуместными нападками на духовенство. Сегодня этот аспект рассуждений Браунсона ставит его интерпретаторов в тупик. Только начинает казаться, что его анализ подводит к заключениям, предвосхищающим выводы Маркса, как Браунсон сворачивает в неожиданном направлении. Вместо того, чтобы объяснять неравенство тем, что правящий класс присваивает себе прибавочную стоимость, вину он возлагает на тот контроль над сознанием, который осуществляют "священнические корпорации", – "идиосинкратический" и прямо-таки "глупый" ход мысли, по мнению Сиракузы. Но в мнимом безумии Браунсона была система, хотя он никогда до конца и не разворачивал ее смысл. Духовенство воплощает в себе "принцип власти", объяснял он. Существование его несовместимо с "властью разума" и "свободой мысли". "Уничтожение священнического сословия, во всех практических смыслах слова "священник", было, следовательно, "первым шагом к возвышению трудовых классов".
В написанном годом раньше и непосредственно связанном [2] эссе, игнорируемом историками, которые восхищаются Трудящимися классами, но упускают само направление браунсоновского рассуждения, он указывал, что образовательные реформы Хораса Манна, ничуть не демократизировав область знания, создадут современную форму священничества, учредив в сфере образования управленческие структуры, уполномоченные спускать "утвержденные на сегодня в качестве правильных мнения" в общеобразовательные школы. "Можно с тем же успехом в качестве системы образования законодательно утвердить религию", утверждал Браунсон, которая просто будет служить, как и все священнические иерархии, "наиболее эффективным из возможных средств по контролю над нищетой и преступностью и по обеспечению богатым безопасности их имущества". Когда "прежняя служба духовенства" оказалось "упраздненной", Манн и его союзники вознамерились, по сути, ее воскресить, содействуя выдвижению на передний план школы в ущерб прессе, лекториям, и другим органам общедоступного образования. Закрепляя за школьной системой исключительный контроль над образованием, реформы Манна поощряли разделение труда в культуре, что приводило бы к ослаблению потенциала самообразования в широких массах. Преподавательская функция оказалась бы сосредоточенной внутри класса профессионалов, тогда как распространена она должна быть на все общество в целом. Управленческая структура образования столь же опасна, как священнические или военные управленческие структуры. Ратующие за ее установление забыли, что дети больше "воспитываются на улице, под влиянием своих товарищей… теми страстями и привязанностями, проявление которых они видят, разговорами, которые они слушаю!; и, прежде всего, вообще стремлениями, обычаями и общей моральной атмосферой среды". В 1841 году Браунсон возвращается к этой теме в эссе, еще более недвусмысленно выражавшем его основную озабоченность. "Миссией этой страны", утверждал он, было "возвысить трудящиеся классы и сделать каждого человека действительно свободным и независимым. Эта цель была абсолютно несовместима с "разделением общества на работающих и бездельников, нанимателей и исполнителей" – "образованный класс и необразованный, воспитанный и невоспитанный, утонченный и грубый".
Такого же рода ход мысли лежал в основе чрезвычайно важной критики Авраамом Линкольном социальной "теории подпорки" (mudsill theory), значимость которой распространяется далеко за рамки непосредственного политического контекста ее формулирования –споров о рабстве. Поборники рабства пользовались этой фразой в своей полемике против системы наемного труда, введенной индустриализмом на Севере. Наемный труд, утверждали они, гораздо большая жестокость, чем рабство, поскольку наниматели не берут на себя ответственности кормить и одевать нанятых работников, тогда как рабовладельцы не могут избегнуть долга отеческого попечения хотя бы потому, что им нужно сохранять стоимость их вложений в человеческую собственность. То, что Линкольн понял, что это был сильнейший аргумент в пользу рабства и его нужно атаковать в лоб, свидетельствует о мере его политического таланта. Он также понимал, что самым действенным способом его опровержения будет разоблачение предпосылки подобного хода мысли: что любая цивилизация неизбежно покоится на той или иной форме принудительного, унизительного труда. Сторонники теории подпорки, говорил он,
"исходят из того, что никто не работает, пока некто, владеющий капиталом, неким образом этот капитал используя, не склонит людей к работе. Приняв это допущение, они переходят к рассуждению, окажется ли наилучшим, если капитал будет нанимать работников и таким образом склонять их трудиться по их собственному согласию; или же покупать их и принуждать к работе без их согласия. Придя к этому, они, естественно заключают, что все трудящиеся неизбежно или наемные рабочие, или рабы. Далее они полагают, что кто бы однажды ни стал наемным рабочим, роковым образом застывает в этом положении на всю жизнь; из чего, в свою очередь, делается вывод, что его положение столь же плохо, как положение раба или даже хуже. Такова теория "подпорки"". Линкольн не спорил с пренебрежительным взглядом своих противников на наемный труд. Однако он отстаивал позицию, что в "этих Свободных Штатах подавляющее большинство населения не является ни нанимателями, ни наемными", нет "такой вещи как свободный наемный рабочий, застывший в этом положении на всю жизнь". Наемный труд на Севере, поскольку он вообще существует, есть лишь временная остановка на пути к положению собственника. "Благоразумный, пусть и без гроша в кармане, новичок в этом мире работает короткое время за плату, накапливает излишек, на что покупает себе инструмент или землю, потом еще недолгое время трудится на себя самого и, наконец, нанимает другого новичка себе в помощь". 6 Возникает искушение прочтения линкольновского идеализированного описания общества северян — описания, которое отражает его опыт жизни на Западе, где индустриализм еще не пустил корней, – как типичную формулировку веры в то, что позже стало называться социальной подвижностью. Элай Чиной ссылается на утверждение Линкольна как на "классическое выражение" "традиции малого бизнеса", которая приравнивает открытость возможностей с "подвижностью по вертикали". Для Ричарда Хофстаттера, который цитирует те же самые отрывки (сам Линкольн повторял их по нескольким различным поводам), "вера в открытость возможностей для человека, который "делает себя сам"", была "определяющей для всей его карьеры". Эрик Фонер рассматривает веру в "социальную мобильность и экономический рост" как суть идеологии свободного труда, выработанной Линкольном и другими членами его партии. Позиция Линкольна якобы отражала его "капиталистические ценности", хотя Фонер добавляет, что "цель социальной подвижности", как Линкольн и другие представители лагеря "свободных земель" ее видели, заключалась не в обретении "огромного богатства, но в экономической независимости среднего класса".