Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восстание мизантропов
Шрифт:

Через два часа они сидели в обсерватории, избитые, изломанные, но живые и вполне довольные. Квартус рылся в обоженных бумагах, найденных на пирате и составлял списочки так, кое-куда, на всякий случай. Магнус уже настрочил реляцию: она была торжественна, груба и залита ехидством.

Квартус обходил раненых: маленькая приемная лечебница была набита обоженнымн, изрезанными, искромсанными людьми. Они лежали на полу. В маленькой операционной раз за разом, резали, резали, резали. При Квартусе туда пронесли жалко ноющего человека: ему в лицо заглянул врач и остановил несших: «Этого уж не стоит… куда, ему полтора часа от силы, давайте другого…» Квартусу стало кисло во рту. «А вы попробовали бы….» — сказал он. Доктор покраснел и сказал: «М-да, если прикажете, но перетонит уже и прочее, через десяток минут кома, ну и далее…». Он взглянул вопросительно. «Будьте добры», — сказал Квартус. «Несите», — со вздохом ответил доктор. И Квартус прочел у него в глазах: «вот ты, батюшка, чудишь, да гуманность показываешь, а пока я с этой падалью буду возиться, там трое сдохнут!» — И он оглядел с сожалением других раненых. «Ничего тебе не будет, — мысленно ему говорил Квартус, — ты постарайся».

Через шесть часов Квартус в маленькой запертой комнате стоял на коленях перед той девочкой из радио-кабинки, глядевшей на него во всю силу первых женских ощущений и говорил ей, запинаясь и дрожа: «Милосердием к слабым, падшим и испуганным… Сердце открытое несчастью… Любовь всюду и везде…. Жизнь, жизнь и жизнь: а я исчезаю, умираю в невероятной тоске и свалке, — вот кровь, злоба и проклятия. Жизни — земле, жизни — мы устали свирепеть и убивать! Это все равно ничему не помогает. Все в милосердии, простоте и сострадании. Без этого мы никто ничего не понимаем и ничего не можем. Но в жизни есть тайные начала, борющиеся с человеком… т. е. я хотел сказать, эта вот культура и все прочее, там ну, — философия, это борьба человека со смертью: покуда она не кончится чьей-либо победой, ничто не может быть осуществлено: потому-то мы и понимаем мир как процесс, потому все разные глупости о бесконечности, — потому, что человеческий разум не видит конца этой войне, и живет в процессе этой войны… вот. Мы отлично и навеки знаем теперь, что ничто не может спасти мир из всего этого: борьба со смертью не окончена и не может быть закончена. А мы как дети, бросаемся на самих себя: вот мы бьемся с энами, конечно, мы не можем с ними не биться и мир не может нас не поддерживать, потому что он знает, что если они нас съедят, то это опять история на пять лет, а в сущности мы пробуем бороться с собственным энизмом и, разумеется, тщетно, ибо это мы сами, только с другой стороны: так наша правая рука борется с левой. Получается кавардак и чорт знает что. Это называется жизнью…».

Она слушала еле дыша. Никто не мог так ясно и чисто, словно архангел, говорить ей: все было ясно и вот именно так, как он говорит. Смешноватая терминологичность и кажущаяся точность его определений быстро и ясно разлагались в сознании слушателя. Мир, что он там толкует о мире! — этот мир целиком, нацело и начисто уложен в нем, только в нем (читай Декарта, неверующий), так дисквалификация мысленных течений, по своему тяжеловесных, но по своему и легкомысленных расплывалась у слушателя в точную в его смысле душу происшествия: это было облако вкруг сегодняшнего дня, начавшегося суматохой по поводу забытого зеркальца и кончающегося, после грохота воздушных катастроф, так. Капитан подошел к ней на корабле, сказав: «Вот-с!» улыбнулся и протянул стянутый в шар парашют. Добавил: «мой подарок — там напишите, да впрочем не трудитесь — я человек одинокий», и тень пробежала по лицу…

Он ткнулся к ней на колени, но вспомнил, что ей не видно его лица, и что это в женских понятиях нелюбезно, приподнялся и говорил:

— Вот еще эти (он кивнул в сторону обсерватории) могут кое-что, но ведь они мужланы, компрачикосы, им, если из сорока опытов, одна туда-сюда удался — достаточно: теория готова, философы уж выкрасят, а что за это будут через век резать людей, им плевать с высокой Пизанской башни. Что у них там по существу делается, это уму непостижимо: все их формулы — надувательство, но он лезет себе на стенку и лезет, — и знает, зачем лезет: через два года из этого выйдет паровик или еще что. Они мужественно борятся, и там тоже война и, никаких сентиментов. И так создается этот курьезный и жестокий синонимический мир равновозможностей, взаимозаменимостей, в котором мы должны жить…

Он смотрел на мягкое теплое лицо, на глаза, светлые до невыносимости, глядевшие на него так далеким, пьяным холодком: ему казалось, этот нежный, кажущийся безкровным, как степь в закате, розовато-бледный коврик щеки, эти неспокойные ресницы и чистейший алмазный блеск по птичьему сторожких и умных глаз. Он глядел на человека, и человек ему представлялся чудом, — как небо, как речка, как горы Техаса с их прохладными родниками.

Молодая женщина взяла его голову в руки, ласкаясь к нему, и стесняясь, сказала:

— Вы удивительно хороший, добрый… Я бы никогда не подумала… И потом вы меня так напугали на корабле!.. А почему никто вас не знает и Бог знает, что о вас говорят? — это нехорошо: если бы все знали, то… нет лучше пусть никто не знает, а вы, пожалуйста, мне все, все рассказывайте, — это так хорошо вас слушать… точно Богу молишься… Мы боялись на корабле, что нам придется с вами ехать, вот все трусили, — а я больше всех! — и она рассмеялась.

Он глянул на нее и продолжал, как бы не слыша:

— Вот восемь лет… А что мы сделали? — надо было перераспределить богатства, но теперь вот они так распределятся, что попадут в руки самым отъявленным негодяям и таким уж жохам, что тех ничто и никакие не возьмет… Мы в эти восемь лет жили, как дети: победа в Австралии, Канада за нас, — валяй, круши, ничто помешать не может. И крушили, а у жизни есть тайный смысл — и помимо нас, и он нам не сочувствовал, так как он никогда человеку не сочувствует, полагая, что homo sapiens не по чину берет. А когда нам пригибали спину, мы опять-таки шли на все, и опять зря; опять этот смысл восставал на нас, он не любит резких переходов….

— Нет, — говорила она через несколько времени, защищаясь, — пожалуйста, ну, пожалуйста, вы мне этого не говорите…. и я самый обыкновенный человек…. ну да, ну вот зачем вы так говорите, ну я не думаю, конечно, чтобы я была какая-нибудь особенно плохая, ну все равно не надо так говорить, и совсем это не нужно…. ну, как вы не понимаете!..

Он глядел на нее — на ее расцветающие плечики и думал: как жизнью отточены вот эти линии, как наполнены они мерно и славно, — как через это все живет мысль человеческая: ведь вот это уж человек и он построился из таких то, таких то мыслей и это знание и есть красота, удивление, Бог знает что это такое — но что бы мы были за свиньи, если бы этого не было здесь, кругом, везде!.. Неожиданно он почувствовал, что живот его плавно и даже приятно дрогнул, кто то ухватил его за горло — тут он свернулся к ней в колени, в ласковые руки и заплакал коротенькими сладкими рыданьями.

— Ну вот, Господи, — говорила она гладя ему волосы и нисколько не удивляясь, — вот видите… вот вы плачете…. Фу какой замечательный — хороший-хороший…

XVII

И так восстав, немедленно спешу к морю, дабы, омывшись в его водах, очиститься от всякой скверны.

(Золотой Осел)

В темной, глубокой, успокоенной — и такой отсюда необъятной — лазури облака двигались на запад. Чуть-чуть еще и их бег должен был приобрести тот тонкий, отчетливый, серебряно-песочный оттенок, соответственный вечеру, миру, ночной прохладе, целительно входящей в душу: закрытым очам мира, пережившего тысячи тысяч несчастий и не ставшего ни злым, ни дураком.

Он прошел небыстрыми шагами узкий и низенький тоннельчик, прорубленный в большом утесе, вышел к свету — а солнце уже лежало сзади за тем утесом, кидая огромную синюю тень на дыхание мощных волн — на маленький, из того же камня высеченный балкончик, сел перед низеньким барьером и глянул вниз. Отбежав от берегов метров на 50, покачивалась ровным ожерельем, причудливо припоминая береговые очертанья, остывшая пена — и низенько, приспуская концы острые крыльев, над ней расчерчивали воздух чайки. У подножья коричневого утеса море пело: торжественно поднимало оно голос, выкидывая новую волну всю тонкого зеленого стекла, доносило ее с криком и ревом до крутого берега и в ярости и блестящей упоительной страсти закидывало шипящие, шумящие, щебечущие пенные концы своей удивительной шали на темные груди скалы. Тихими ручейками, сладкими слезами сбегали чисто-пенные воды по извилинкам камня, они впутывались в точную кривую новой волны, подрубали ее основание: — тогда она, как лев ночью, поднимала пушистую в пене голову, мрачно урчал ее рев — и вот через секунду вся она ложилась белейшим покровом на камень. А камень чуть взблескивал там налево, маленьким пиком, золотимым в розовый сон утомившимся солнцем. Квартус раскрыл ноздри и потянул в себя соленый горьковатый перепутавшийся с щекочущими запахами трав воздух — и чайка, взвизгнув резко, выписала свой минимум над его головой.

— Гнездо у ней тут что ли?… — с интересом сказал он вслух, — чего этому зверю здесь требуется?…

А зверь опять пронесся над балкончиком и Квартус видел ясно, как удаляется он, равномерно похлопывая крыльями и поворачивая глупенькую и сердитую голову с загнутым носом. Он нагнулся через балкончик и увидел своего крылатого приятеля, торжественно подпрыгивавшего на волнах и рыба уже вертелась у него в клюве.

— Правильно, — скрепил Квартус, — резонный мужчина…. обед прежде всего, остальное несущественно: если бы ты, белый, сидел на нашем месте, ты бы делал, конечно, те же глупости, что и мы, — но тебе плевать сто раз на твой чаечный коллектив и его недоброкачественность и ты себе живешь в свое удовольствие, махая своими крыльями. В море живет рыба, и она вкусная — простой до святости постулат существования. А главное, что такой не обманет, вот что хорошо, — дураки мы были — первых надо было философов вешать….

Поделиться с друзьями: