Восстание
Шрифт:
Ввиду предрешения мною вопроса о передаче верховной всероссийской власти главнокомандующему вооруженными силами юга России, генерал-лейтенанту Деникину, — впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей Российской Восточной окраине оплота государственности, на началах неразрывного единства со всей Россией:
1) Предоставляю главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа, генерал-лейтенанту атаману Семенову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской восточной окраины, объединенной российской верховной властью.
2) Поручаю генерал-лейтенанту атаману Семенову образовать органы государственного управления в пределах распространения его полноты власти».
— Так? — спросил Мартьянов.
Колчак кивнул головой.
— Так.
— С вашего разрешения, ваше превосходительство, я пойду оформлю указ, — сказал Мартьянов и, гремя шпорами, деловой походкой пошел к дверям.
Пепеляев подхватил под руку Сыробоярского, отвел его в уголок и что-то стал шептать ему под самое ухо.
3
Теперь делалось все как бы само собой, независимо от воли адмирала. Утром к нему в салон-вагон явился начальник чешского эшелона № 52, маленький майор с острым носиком и коротким подбородком, майор, похожий на ребенка, надевшего тяжелый военный шлем. Он сказал, что по приказу генерала Жанена салон-вагон адмирала берется под международную охрану и для дальнейшего следования на восток включается в чешский эшелон № 52. Он еще сказал, что генерал Жанен гарантирует адмиралу свободный выезд за границу и что на дверях салон-вагона будут вывешены пять флагов держав-союзниц.
Потом заскрипели колеса по заснеженным рельсам, и салон-вагон, оторвавшись от поезда-ставки, ушел к чешским эшелонам.
Колчак стал частным человеком, кем-то вроде знатного иностранца, путешествующего по России в собственном салон-вагоне, но под международной охраной. Он мог смотреть на Россию из окна, и его успокаивали развевающиеся у дверей флаги: американский, французский, английский, японский и чешский. Он мог смотреть в окно, но на каждой станции, на каждом разъезде плотно задергивал штору. Ему не нравилось, что салон-вагон с пятью флагами привлекает слишком большое внимание людей.
Он не думал о прошлом и старался не думать о настоящем, он думал о будущем. И это будущее начиналось для него там, за Иркутском, в Забайкалье. Там были японские войска, туда не могли проникнуть красные и там должна была решиться его судьба.
Может быть, его снова призовут к власти, и он сформирует новую армию, собрав в кулак, пополнив и усилив свои войска, пробирающиеся сейчас проселочными и лесными дорогами на восток, под защиту японских штыков. Может быть, туда уже едут морем обещанные Моррисом дивизии, может быть, японцы решат двинуться к Уралу…
Но если его не призовут к власти? Если игра проиграна? О, тогда он уедет за границу — в Америку. У него есть достаточно сбережений, и он помнит приглашение Вильсона…
Он старался не думать о настоящем, потому что все было слишком страшно, всюду таилась угроза. Только узкая полоса железной дороги на всем протяжении великой Сибирской магистрали до Байкала оставалась еще в руках чехов, а на юг и на север от нее в степях и в лесах всюду были партизаны, всюду был восставший народ. С запада двигалась Красная Армия, медленно, но неуклонно, и ее передовые части теснили арьергардную польскую дивизию, которая прикрывала отход чехов по железной дороге. Что если Красная Армия, разгромив поляков, ускорит движение? Что если партизаны решат померяться силами с чехословацким корпусом и вступят в открытый бой? Спасут ли его тогда пять флагов держав-союзниц?
Нет, думать об этом было слишком страшно, и он не думал. Он полюбил одиночество и ни с кем не говорил о политике. Он сидел в своем салон-вагоне, в полутемном вагоне с опущенными шторами, и прислушивался к стуку колес на стыках рельс. Он радовался, когда колеса стучали дробно и часто, но огорчался и тревожился, когда стук колес становился реже или смолкал совсем. И за девять дней пути он научился по стуку колес угадывать скорость идущего поезда.
Девять дней пути! Они тянулись бесконечно долго и для него как две капли воды были похожи один на другой. Дни он отличал только по количеству километров, которые пробегал поезд. И чем больше оставалось позади километров, тем счастливее становился день.
Наконец 14 января путь подошел к концу. Эшелон № 52 приближался к последней станции перед Иркутском — к станции Иннокентьевской.
Вот поезд прогромыхал на стрелках, вот сипло взревел паровоз и послышался привычный шум вокзала, вот заскрипел тормоз и последний раз лязгнули вагонные буфера…
Колчак поднялся с кресла.
«Иннокентьевская! Наконец-то! Еще семь километров, и я в Иркутске… Там Гаррис, там союзники…»
Он подошел к окну и, приподняв штору, посмотрел на перрон. Везде кучками толпились чешские солдаты. Ветер проносил мимо окна рваные клочья паровозного дыма. И снег на перроне был таким же грязным, как паровозный дым.
И вдруг Колчак увидел людей, идущих к его вагону. Нет, это были не чехи. На них были черные засаленные рабочие полушубки и папахи с красными ленточками. И они были вооружены, да, он хорошо заметил это, они несли на ремнях винтовки с примкнутыми штыками.
Рука сама задернула штору, и Колчак попятился в глубину вагона.
Здесь, в простенке между окон, за светом, он остановился и прислушался.
На путях заскрипел снег под ногами идущих людей, и Колчак ожидал, что вот-вот сейчас стукнет вагонная дверь и раздадутся шаги в тамбуре. Он не дышал и прислушался. Но дверь не стукнула.
«Нет, все стихло… Но почему? Кто это? Может быть, они уже свергли Политцентр, а напуганные чехи бессильны…»
Он на цыпочках подкрался к окну и чуть-чуть раздвинул штору, потом прильнул к щелке глазом.
У ступенек в тамбур, над которым ветер трепал флаги пяти держав-союзниц, стояли чешские часовые и тут же, напротив них, опершись на ружья, — два человека в черных полушубках.
«Кто это? Черемховские шахтеры? Большевики?»
Теперь он знал, твердо знал, что у его вагона несут караул не только охраняющие его чехи и пять флагов Антанты, нет, теперь вдруг появился какой-то новый и страшный для него караул.
«Кто их поставил? Когда?»
Собственный салон-вагон показался ему камерой одиночного заключения.
«Но почему чехи не прогонят их?..»
Чешские часовые стояли, поеживаясь от мороза, и, казалось, совсем не обращали внимания на часовых в черных полушубках.
«Кто это?»
Колчак вглядывался в лица новых часовых. Один был человек пожилой, лет сорока пяти, с усталым лицом и тяжелыми веками, едва не совсем прикрывающими глаза; другой — молодой, широкобровый, с крепкой челюстью и резко выступающими скулами. Густые обвисшие усы пожилого были белыми от инея, и он казался стариком.
Колчак смотрел на них со страхом и в то же время со странным, болезненным любопытством. Он впервые видел их так близко, рядом за окном. Прежде он каждый день с ненавистью думал о них, он десятки раз утверждал им смертные приговоры и требовал от прокурора, чтобы были изловлены и казнены все, но теперь он первый раз за время своего правления Сибирью видел их так близко и не мог крикнуть, чтобы их схватили и надели на них наручники.
Да, это были они, те самые люди, которые поднимали омское восстание, которых приказал он казнить, когда контрразведка раскрыла челябинскую подпольную организацию, когда подавляли восстание в Томске.