Вот идет человек
Шрифт:
И вот теперь, как всегда по пятницам, отец вернулся из бани, купив по пути прямоугольную бутыль сивухи. Он спросил нас, что случилось. Мы были похожи на побитых щенят: врать ему мы не могли, но, помня о характере Добуша, старались не сгущать краски. Все это происходило во дворе, и тут отец, к нашему ужасу, направился к дому Добуша, стукнул кулаком в окно и крикнул: «Эй, Добуш, выходи, здесь тебе и водка, и еврей на закуску!» В дверях появился Добуш с топором в руке, но, даже не успев пошевелиться, получил прямоугольной бутылью по морде и удар кулаком в живот, и вот уже Добуш вместе со своей славой непобедимого героя лежал в грязи…
Отец взял топор и вернулся в дом, а весельчак Янкл сказал: «Отец, может, ему фаршированную рыбу послать, без сивухи-то она все равно невкусная!» Тогда отец дал Янклу денег и сказал: «Прости, Янкл, но доброму соседу нужно хоть раз в жизни поставить выпивку». И Янкл пошел за новой бутылкой.
Нет, что ни говори, а в Сколье нам было не очень уютно.
Прошло какое-то время, и почти у всех в нашей семье появилась болезненная бледность, боли в суставах и особенно в коленных чашечках, а у Аврома и Янкла уже начали кривиться ноги.
И вот однажды в пятницу к нам приехал дядя Лейзер с еще одним возничим на двух крытых подводах. В субботу вечером весь наш скарб был собран, мы погрузились на подводы и выехали из города.
На следующее утро у городка под названием Долина нас догнал «улыбчивый» агент, но теперь на его лице не было никакой улыбки. Зато с ним были два жандарма, которые потребовали, чтобы мы поворачивали обратно. Отец возвращаться отказался и вместе с жандармами пошел к губернатору Долины. Тот сказал, что пока «улыбчивый» не докажет, что мы обокрали господина Лифшица или прикончили кого-нибудь, он не имеет права нас задерживать. Ибо в чем можно обвинить человека, который всего-навсего не хочет, чтобы его дети превратились в калек? И мы вернулись в Вербивицы, где нас ждал старший брат – в этот день они с отцом долго-долго разговоривали.
На следующее утро они поехали в город – смотреть невесту брата. Она была бедной родственницей богача Шлойме-Бера Офенбергера – очень красивая, сильная и разве что чересчур широкобедрая девушка. Помолвку устроили в доме господина Офенбергера. За невестой обещали сто пятьдесят гульденов приданого. Эти деньги Шахне собирался отдать отцу, чтобы мы могли уехать из деревни и поселиться в Городенке. Через несколько месяцев сыграли свадьбу. Мы, дети, остались дома, и старшие братья принесли нам с праздника сладости. Потом мы переехали жить в новый дом.
В этот дом старший брат привел и свою молодую жену. Она нас не любила, и мы отвечали ей тем же. Сам брат тоже отдалился от нас.
И вот в один прекрасный день мы снова погрузились на две подводы и поехали прочь из деревни. По пути мы попали под дождь и промокли до нитки. Отец убеждал нас, что это хороший знак: «Дождь смоет все плохое, что было в прошлом». Когда мы подъезжали к Городенке, выглянуло солнце. Но не успели мы свернуть в первый переулок, как дорогу нам перешла женщина с двумя пустыми бидонами. Отец остановил лошадей, лицо его стало белым, как мел. Он вытер пот со лба и сказал: «Дети, это недобрый знак, но вернуться мы уже не можем».
И вот в одной из Нижних улиц мы остановились перед убогим домишкой, принадлежавшим бедному портному Хаиму Каринику, у которого мы теперь снимали комнату. Здесь не было хлева для скота, не было стогов сена, не было навозной кучи, да и живности тоже не было. Ночью мы набива-лись в комнату, как сельди в бочку, и спали вчетвером на маленьком узком топчане. Родители и остальные братья в такой же тесноте спали на печке или на полу.
Через несколько дней после нашего приезда в городке началась эпидемия тифа. Дома один за другим получали черные отметины – проведенные углем полосы, которые означали: «Осторожно – тиф!» Вскоре такая полоса появилась и на нашем доме: болезнь, лихорадка и озноб свалили всю нашу семью. В какой-то момент я перестал различать сон и явь. У меня перед глазами пробегали огромные стада гигантских вшей с красными туловищами и зелеными животами: мне казалось, будто они ползают по мне, словно муравьи, а я лежал без сил и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Не было сил даже кричать, и тогда вдруг передо мной появилась черная овчарка Юза Федоркива. У нее тоже было красное туловище и зеленый живот и из огромной пасти высовывался огненно-красный, курящийся паром язык. Она схватила меня за голову и начала мотать из стороны в сторону. Голова уже еле держалась на шее, я выл и кричал в полный голос, но не мог издать ни звука, а красно-зеленые вши все ползли и ползли по моим ногам, между ног, по животу и по спине, заползали под мышки, между пальцами, за воротник и в глаза. Я пытался стряхнуть их с себя или почесаться, но руки меня не слушались. Я видел, как из бани вернулся отец с дорогим братцем Лейбци, а я все кричал и кричал. Только они ничего не слышали, а видели лишь, как шевелятся мои губы, улыбались и, должно быть, думали, что я шучу. Я никак не мог с ними объясниться. И вот уже гора вшей стояла передо мной сплошной стеной, я скатился с нее кубарем и лежал теперь где-то внизу. Я проснулся мокрый от пота и с трудом открыл глаза. Отец и брат Лейбци, спавшие вместе со мной на печке, прикладывали мне ко лбу полотенце с холодными ломтиками сырой картошки, а толстый доктор Канафас держал мою руку в своей руке. В другой руке у него были большие часы, свисавшие с цепочки, словно луковица. Он спросил меня что-то по-польски, и я увидел, как за стеклышками его пенсне поблескивают налитые кровью глаза, точно такие же, как у федоркивской собаки. Он велел мне высунуть язык, и я тут же вспомнил дымящийся язык овчарки и заплакал. Я слышал свой плач и голос отца, который говорил со мной и гладил меня по голове. Я успокоился и почувствовал себя таким усталым, что тут же заснул долгим, крепким сном. Проснувшись, я обнаружил, что по-прежнему лежу со своим братом Лейбци на печке, а рядом стоит деревянная плошка с хлебом, которую соседи каждый день передавали нам через окно. Есть нам пока не разрешали, и в тот же день я утащил пшеничную сайку. Мы с братом ели, ели и никак не могли наесться. Так мы каждый день тайком таскали друг для друга хлеб и скоро поправились. Мы первыми встали с кровати и первыми вышли наконец из нашей затхлой комнаты на свежий воздух.
Да, недобрый прием оказал нам окружной центр Городенка, но вернуться в родное село мы уже не могли.
11
Между селом Вербивицы и Городенкой разница была куда больше, чем между Городенкой и какой-нибудь европейской столицей, потому что в Городенке имелись уже все признаки ненадежной, стремительной, полной соперничества городской жизни, тогда как жизнь в Вербивицах была раз и навсегда устоявшейся и по-деревенски спокойной.
В деревне люди были связаны с землей, и земля их кормила. В городе люди кормили друг друга, но не были связаны между собой. В деревне все было «по укладу»: каждый знал, как ему достается кусок хлеба и что ему причитается. Уклад предписывал людям, как им относиться к домашним животным, к земле и даже к смене времен года. Конечно, и в деревне случалось, что заболевала скотина, или засуха высушивала поля, или на землю по весне обрушивался град, уничтожая посевы и побеги. Или посреди лета, когда все выходили в поле, вдруг откуда ни возьмись появлялась тяжелая туча и, столкнувшись с местным миролюбивым облачком, проливалась на землю ливневым дождем. Такое не просто огорчало, но и злило жителей села. Они смотрели на небо и честили бестолковую весну с ее неожиданным градом, побившим их посевы, или же сердито смеялись над летом, чьи тучи проливались дождем не в том месте и не в то время.
Так оно было в Вербивицах, а в Городенке все было по-другому. На селе тоже были бедные и богатые и тоже случались несчастья – град, засуха или падеж скота. Но страдали от них все, все без исключения, и люди держались вместе и помогали друг другу. В городе все было иначе.
В городе кормила уже не земля, а другие люди. В деревне крестьянин поднимал глаза к небу, потому что верил, что от неба зависит его благополучие. В городе благополучие зависело от польского помещика Ромашкана и еврейского банкира Юнгермана: в их власти было осчастливить или погубить человека. На них работали управляющие и агенты, распределявшие рабочие места; они могли осчастливить других, а те, другие, в свою очередь, давали работу людям победнее, а те уже давали работу самым бедным.
Строилась Городенка тоже не так, как село. Село растекалось по земле свободно, без всякого плана: огород, дом, а за ними во все стороны снова огород и дом, огород и дом. Дом похуже, дом получше, но все они крыты соломой, все мужчины носят одинаковые льняные рубашки навыпуск поверх одинаковых льняных штанов, а зимой – тулупы, кто похуже, кто получше.
В городе все было иначе. Одни – главным образом чиновники – носили короткие сюртуки, лакированные ботинки, рубашки со стоячими воротничками, фетровые шляпы и перчатки и выезжали в колясках на прогулку, а другие ходили босяком и в лохмотьях. Застройка города тоже была другой – кольцевой. За внешним кольцом городская жизнь больше всего походила на деревенскую. Крыши были крыты соломой, и только на некоторых домах была красная черепица. Жили здесь украинцы, которые каждый день отвозили на рынок свою картошку, лук, свеклу, фасоль, горох, цыплят или другой какой товар.
Потом шло среднее кольцо, и за ним уже были домики получше, почти особняки, с дранковыми крышами и палисадниками. Здесь жили чиновники, работавшие в суде, окружном управлении или налоговой службе. В центре, обрамленном этими двумя кольцами, жили евреи. Каким он был, центр Городенки? Ровно посередине – большая рыночная площадь. Из всех окружавших ее зданий почта была самой высокой, а самой заметной была нарядная старокатолическая церковь с луковичными куполами. Стены ее были тщательно выбелены, и снизу было хорошо видно, что в основании купола не хватает двух кирпичей: там совы устроили себе гнездо. Посередине площадь пересекала Кайзерова дорога, которую пересекала дорога поменьше, так что перед церковью образовался перекресток с четырьмя указателями. На восток путь вел к Днестру, в городок под названием Устечко и дальше к русской границе; на запад, через Коломыю и Станислав, – во Львов; на юг – в Залещики, известные как «галицийское Мерано»; ну а в северном направлении – в Обертин, прославившийся своими барышниками и ворами. Если кого-нибудь спрашивали: «Да вы не иначе как из Обертина?» – то в ответ следовало: «Сам ты вор!» И со всех сторон Городенку окружали сорок восемь деревень.
Кайзерова дорога делила еврейский квартал на две части: на Верхние улицы и Нижние улицы. Вдоль Верхних улиц шли тротуары, часто усаженные каштанами. Эта часть начиналась перед высоким зданием суда, шла через рыночную площадь к церкви и дальше, в сторону Залещиков, – до школы барона Гирша. Верхние улицы подметали, поливали и убирали дворники, до Нижних никому не было дела. В этой части города была большая сточная канава – «Провал», куда жители выбрасывали мусор и выливали помои; рано утром у этой канавы можно было видеть толпы людей, которые, обнажив определенные части тела, справляли нужду. Нижние улицы были грязными и вонючими, и если бы дождь и мороз не смывали грязь и не очищали воздух, то люди там просто задохнулись бы. Маленькие деревянные домики стояли вплотную друг к другу, потому что так, используя готовую стену соседского дома, было дешевле строиться. Один дом прижимался к другому, льнул к нему, опирался на него, словно немощное, больное существо, которое совсем ослабло, замерзло и боится остаться наедине с самим с собой. В этих домах жила беднота: сапожники, портные, столяры, жестянщики, бондари, каменщики, скорняки, пекари, извозчики и грузчики всех сортов – все как на подбор неутомимые труженики, которые целыми днями работали за кусок хлеба или пять крейцеров, чтобы прокормить своих многочисленных детей. Здесь с особым нетерпением все ждали вторника, когда крестьяне и евреи из сорока восьми окрестных деревень приходили на ярмарку. Этим вторником, этой ярмаркой и жили.